— У тебя неприятности?
— У меня их не бывает, — весело отозвался Молчанов. — Я слишком оптимист, Диночка.
— Легко тебе живется.
— Недавно я не совсем удачно приземлился на вертолете. Пилот вышел, посмотрел на повреждения и говорит: не горюй, друг, все это мелочи жизни.
— Слишком много, этих «мелочей»…
— Ну вот, скоро начнем искать смысл жизни…
Они замолчали. Дина чувствовала, что за полушутливыми, ни к чему не обязывающими словами Молчанова кроется другое… Ей вдруг вспомнился новогодний вечер в ее квартире. В веселье Станислава было что-то вымученное. И он совершенно не умел быть пьяным. Во всяком случае, как Сергей выражается: изящно пьяным. Может быть, это и хорошо?
— Тебя еще не хватились в редакции, Стас? Можно подумать, что ты свободный художник.
— Да нет. Договоренность.
— Ясно.
— Хорошо у вас все-таки.
— Где — «у нас»?
— Вообще. В городе.
— Чем же?
— А тебя не тянет, Дина в более крупный, так сказать, населенный пункт?
— Представь себе, нет. Я, наверно, страшная домоседка. И очень люблю этот город.
— Видишь ли, я до мозга костей горожанин. Красиво, что ли, говоря, убежденный урбанист. И бродяга несусветный, профессия обязывает: волка, говорят, ноги кормят. Но иногда приходит желание надолго выбраться из центра. Надоедает вся эта суета, рефлектирующие, до ужаса умные приятели…
Дина рассмеялась. Станислав в который уж раз отметил, что ему всегда хочется слышать ее приглушенный грудной смех.
Он нахмурился и протянул ей руку.
— Пока. Хоть бы навестили, черти. — И, задержав ее крепкую ладонь, предельно просто сказал:
— Дело в том, что я постоянно хочу видеть тебя, Дина Малышева. Вот такие пироги…
Настя с трудом перенесла тяжесть тела на ноги. Осторожно встала. Довела-таки себя: стоять не может, ровно только что народившийся теленок. Колени дрожат. В последнее время перед людьми неловко: начинаешь садиться, и треск по всему телу идет, суставы щелкают. Ох, дура, прости меня господи, что не послушалась главврача медсанчасти, не взяла путевку на воды.
Понесла ее нелегкая на нефтеловушку, будто молодых нет. Две недели назад в самом конце рабочего дня влетел на участок Генка-теоретик и заорал, будто ошпаренный: «Нефть в реку уходит! Перемычку прорвало!» И бросились все, кто был — Сергей, Танзиля и даже Дина Михайловна вниз, к яру. Увязалась за ними и Настя, хотя Сергей настойчиво уговаривал остаться. Пока засыпали преграду, топтались в чавкающем, пронизывающем до костей холодном земляном месиве, прошло три часа. Вечером Настя почувствовала себя худо. Так худо, хоть криком кричи. Разламывало так, как будто зажали тело в десяток тисков. А утром ноги отказали. Соседи вызвали врача. Молоденькая девчонка, только институт закончила. Даже года не работает. Ободряет, смеется, а у самой в глазах — тревога. Спросила: где ж вы ноги-то так? Ответила, что, мол, фронтовая память до конца дней. Что на войне не только ноги — душу калечат иногда.
Ну и скучища лежать, оказывается, дома! Привыкла пропадать целыми днями на работе, вот и кажется комната чужой, словно привыкаешь к ней, знакомишься заново. Прибежишь на минуту, полы вымоешь, посуду перетрешь — утром некогда — пыль смахнешь с окна, со старинного резного фикуса — и опять несут больные ноги то на встречу со школьниками, то в микрорайон, где депутатом ее выбрали. Приходишь поздно, а за дверью орет вечно голодный кот Скребок — так назвала она своего роскошного бухарского кота за то, что он постоянно скребся в дверь, возвращаясь с ночных блудней по крышам и чердакам. Редко-редко заглянет Галим Сафин с кем-нибудь из дружков, разопьют беленькую, посидят. Посмотрит-посмотрит Настя после их ухода на разнокалиберные рюмки, на скорую руку приготовленное угощенье, на пальцы свои с некрасивыми плоскими ногтями — ударится грудью об стол и еле сдерживает рвущийся из груди плач. В День танкиста всегда у нее собирались немногие оставшиеся в живых однополчане — Галим, мастер пятого промысла Чумаков, первый механик-водитель в экипаже Сафина, офицер военкомата майор Черняк, бывший адъютант командира полка, замерщица Светлана Кравец, фельдшер санбата. Споют «Если на празднике с нами встречаются», «Три танкиста», «Землянку», повспоминают и тихонько расстанутся, будто боясь нарушить легко ранимую торжественность встречи. В такие вечера Сафин обычно пил больше всех, после каждой рюмки тряся серебряной своей головой, обнимал за плечи Чумакова и вот уже который раз доказывал, что если бы тот не замешкался, когда проскакивали ложбину под Минском и снаряд тяжело охнул в борт, пушкарь Сергеичев был бы жив. Чумаков обижался, вяло возражал. Этот старый спор проходил тихо, привычно, боль утраты перестала быть болью, потому что были смерти пострашней. Несколько раз порывалась Настя пригласить секретаря горкома Силантьева, да Галим отговаривал: неудобно. Хоть и лихой был танкач, командир роты, не раз вместе коротали ночи у костра, а однажды даже лежали — койка к койке — в санбате, раненные в скоротечном страшном бою, не мог Сафин перебороть в себе робость. Так, поговорят, встретившись, две-три минуты, бывал Сафин у него на приеме по партийным делам, а так, чтобы постоянно напоминать о себе — этого не любил. Обычно эти не слишком веселые вечеринки заканчивались сетованиями Сафина: «Ну, что уж! Ни одного мусульманина, хоть бы одну башкирскую песню спеть. А еще в Башкирии живете, называется!»