— А помнишь, Настюша, двадцать второе апреля?
— Еще бы. Светку-то Кравец в тот день и зацепило.
— Нет, это раньше. На Унтер-ден-Линден.
— Верно… Двадцать второго? Ой, господи, как же… Ты десятого мая только очнулся.
— Во-во. Эх, мать честная, двадцать годков белым лебедем за море. А скажи-ка им, что самое жуткое на фронте?
— Когда атаки ждешь. Все внутри дрожит и пить охота.
Сергея чем-то поразили слова Пастуховой… В голове бились ускользающие строчки, и напряженным усилием воли он вызвал их к жизни: «Когда идут на бой — поют, а перед этим можно плакать. Ведь самый страшный час в бою — час ожидания атаки…» Сафин вспоминал неторопливо, с долгими перерывами, часто теряя нить повествования. Сергей мысленно заполнял эти паузы своими догадками, ему порой становилось не по себе от восстанавливаемой им картины жестокой военной беды. Как связать все, что слышишь сейчас от Сафина, с ощущением собственной причастности к событиям, больно отдающимся в сердце?..
— Вот так и было, — закончил Сафин. — В госпитале в себя пришел. А мне доктор осколки подарил. Бери, говорит, старший лейтенант. На всю жизнь память. — Он потянулся к стакану, но большая и ласковая рука Насти отвела его руку.
В комнате было тихо-тихо, только слышалось, как постукивают по столу пальцы Сергея. Каждый внутренне причащался к той далекой военной весне. Наверно, двадцать второго апреля сорок пятого было такое же спокойное небо, побледневшее от бесчисленных смертей. Так же уговаривали друг друга спать чужие берлинские акации, как шепчутся сейчас у форточки скуластые тополя. И спал под ними седой двадцативосьмилетний Сафин. Где-то неподалеку прикорнул, наверно, и светловолосый отец Анатолия, не ведая, что вскоре ему предстоит услышать последний в своей жизни выстрел, беспощадно доказавший хрупкость военного покоя.
Кто уж сказал, что война — рак? Впрочем, неважно кто. Невидимые, неумолимые щупальца тянутся сквозь годы, напоминая, что есть еще метастазы. Мучают память, будоражат совесть, оттачивают ненависть и убивают из-за угла.
…Молодые матросы откровенно посмеивались, когда лейтенант Воскобойников, командир пограничного сторожевого катера, остролицый, словно к чему-то принюхивающийся, с надеждой говорил перед каждым выходом в дозор: «Хоть бы одного…», имея в виду нарушителя. Их «двадцатке» не везло. Подбирали только обалдевших от усталости купальщиков, заплывших слишком далеко. В ту ночь море было удивительно домашним. Мирно и буднично рассеивалась веером кильватерная струя серебристо-синего цвета — так расплетает косу женщина, готовясь ко сну. Не было тумана, а цепенел синеватый мрак и весь катер отливал этим успокоительным синим цветом — будто надели на небо просвечивающие чехлы. Глухо пел двигатель. И появившийся на траверзе бот в первую секунду не вызвал никаких эмоций: так благополучно и безмятежно раскачивался он в ночи. И только когда Воскобойников прокричал визгливо: «Просигналить!», оцепенение исчезло, и Сергей сразу ощутил, как холоден крупнокалиберный пулемет, на который расслабленно сложил ладони. «Предупредительную!..» И взревел пулемет, и понеслись, догоняя друг друга, желтые шарики, будто с изнанки прошивая небо. Затем — два человека в штормовых куртках, снятые с бота. Взахлеб сосут сигареты. Воскобойников заложил дугу, и сторожевик, вздымая голубой водяной парус, летит в бухту. А в следующую секунду море, желто-красно-черное, взвилось на дыбы. «Ах война, что ты сделала, подлая…» Где тебя носили волны, круглая рогатая смерть, прежде чем отняла ты у мира смешного лейтенанта Воскобойникова, молчаливого Лешку Емельянова, длиннорукого стеснительного Вадика Шаговского, крепенького, вечно сосредоточенного Талгата Хусаинова?
— Дайте закурить. — Перед глазами перебирали воздух пальцы Анатолия.
— Послушай, Толя… У тебя ж отец погиб в Берлине, — тихо напомнил Сергей. — И тоже танкист, кажется?
— Как? — встрепенулся Сафин. — А когда?
— Двадцать шестого апреля.
— Как звали его?
— Владимир Игнатьевич Кочетков. Я по матери хожу.
— Кочетков, Кочетков. Нет, не доводилось слышать. А тебе, Настюша?
— Что-то не припомню, хотя на память, вроде бы, не жалуюсь. Да и не мудрено — столько народу прошло перед глазами. А номер части в памяти не держишь?