Выбрать главу

– Ты о ком говорила сейчас? – Она тяжело дышала и сверлила мать глазами. – Ты о ком, мама? О бабушке?

– Не стой босиком! – приказала мать и уже помягче добавила:

– Неси свой чай. Попьем на кухне.

С одной стороны, Татьяна Витальевна радовалась, что таким простым способом вывела дочь из депрессии: та вызвалась сама приготовить свежую заварку и даже попросила печенья.

С другой стороны, она боялась, что, узнав правду. Света впадет в еще большее уныние и надолго замкнется в себе. Но, как говорится, клин клином вышибают, и Татьяна Витальевна пошла на этот риск.

– Бабушка и меня уговаривала сделать аборт, – призналась она.

– Предлагала убить меня? – Девушка широко раскрыла свои пастернаковские глаза.

– Зачем ты так?

– А как? Разве я не убийца?

Света отвернулась, больно закусила нижнюю губу, но сдержалась. Сколько можно ныть? У мамы сердце не железное. Ей здорово досталось за эти дни. Еще в больнице, держа дочь за руку, мать сквозь слезы произнесла:

«Зачем ты скрыла от меня? Разве я тебе чужая?» От последнего слова сильно сжалось сердце. «Чужая»! Да никого роднее не было у нее! Потому и скрыла свой позор, чтобы не расстраивать, чтобы низко не пасть в глазах самого любимого человека!

Мать снова вздохнула, но ничего не ответила на ее страшный вопрос.

– Когда я родила тебя, – продолжала Татьяна Витальевна, – бабушка меня знать не захотела и выгнала нас с тобой из дома. Мы жили у моей тетки, ютились в крохотной комнатушке.

Ту полунищенскую жизнь у другой бабушки Светлана помнила смутно, обрывками. В основном бесконечные мамины слезы. Потом на трудовые малярские деньги мама построила кооперативную квартиру. Этот счастливый переезд в новое жилище Света запомнила навсегда. Ей было семь лет. Мебелью они еще не обзавелись. Мама спала на полу, а Света на скрипучей раскладушке. Раскладушка была до того старой, что подстилка уже рвалась, и девочка часто просыпалась от того, что ноги у нее свисали на пол. Мама каждый вечер перед сном латала дыры и просила поменьше ворочаться, но Света спала беспокойно, и все повторялось сначала.

Из этой же квартиры она пошла в школу. Сюда приглашала подруг на чай, другими словами, устраивала девичники. Не все могли себе такое позволить.

Жилищные условия у сверстниц были куда хуже, чем у нее. Здесь же в десятом классе встречала вместе с одноклассниками Новый год.

Но про себя и про свою жизнь Света знала все, поэтому, когда мама увлеклась рассказом о трудном времени в теткиной комнатушке, дочь перебила ее;

– Почему бабушка нас выгнала? Кем был мой отец? С ответом пришлось еще немного помедлить, последние секунды многолетней тайны особенно невыносимы.

– Запомни раз и навсегда – у тебя нет отца!

– Это я слышу с тех пор, как научилась спрашивать!

Татьяна Витальевна прикрыла рукой лицо, заливаясь краской. Как признаться в таком дочери? Но она уже совсем взрослая! Поймет.

– Поверь мне, я не знаю даже, как его зовут, – начала мать.

– Ты смеешься, ма? Я ведь уже все понимаю. На это она и рассчитывала.

– Мне было не до смеха, дочка, ни тогда, ни сейчас. У нас с тобой разные истории. Ты любила своего мальчика, знала, какое отчество давать своему ребенку, и, если бы пришла за советом ко мне, а не к бабушке, я бы, не задумываясь, сказала: «Рожай!» Ведь у нас теперь нормальные для этого условия, уж как-нибудь подняли бы на ноги твоего малыша…

– Мама, хватит обо мне! – перебила ее Света. – Со мной уже все ясно!

Рассказывай об отце!

– Нечего рассказывать, – вздохнула мать. Вздохи у нее вырывались все чаще. – Меня изнасиловали, – наконец призналась она.

– Как? – заморгала кукольными ресницами Света, уронив огрызок печенья в чай…

Теперь, вспоминая тот давнишний вечер откровений, Светлана Васильевна улыбнулась своему наивному испугу. Конечно, она не раз слышала от подруг и даже читала о том, как насилуют, но представить в роли жертвы маму никак не могла.

Мама ей казалась женщиной сильной, мужественной, способной дать отпор любому.

Татьяна Витальевна не стала вдаваться в подробности. Сказала только, что человек этот был наверняка уголовником и каких-то южных кровей, весь волосатый, наверно, армянин или Бог знает кто еще.

Факт изнасилования ей удалось от бабушки скрыть. Заявления в милицию не подавали, и никто не разыскивал насильника. Мать больше никогда его не видела. И беременность ей тоже пришлось скрывать до последнего месяца.

– Решение родить ребенка я приняла самостоятельно, без чьих-либо советов. Да я просто знала, что бабушка потащит меня на аборт, если узнает. Вот так…

Она хотела тогда сказать что-то еще, но не сказала. Теперь Светлана Васильевна с высоты своих тридцати пяти лет (Татьяне Витальевне в тот памятный вечер было немногим больше) могла бы спокойно досказать то, что мама недосказала: «Да, я родила тебя, несмотря ни на что, и мы пьем чай с облепихой, и нам хорошо вместе, опять же несмотря ни на что. А с кем ты будешь пить чай, когда меня не станет?» Нет, мать никогда не отличалась жестокостью. Милосердие проявила к ней, начиная с самого зачатия, и тогда, на кухне, за облепиховым чаем, тоже пощадила.

Светлана прикрыла форточку. Стало зябко то ли от сырости, то ли от воспоминаний. Прошла в гостиную. Маме не очень понравилась ее новая квартира, хотя она ее всячески хвалила. Светлану Васильевну не обманешь.

Она видит, когда нравится, а когда нет. Конечно, матери хотелось приехать в их старую хрущевку, с кухонькой-клетушкой, на которой было так тесно, но уютно пить чай за душещипательными разговорами. Но дочь возжелала модерновой, двухэтажной, богатой квартиры! Что тут плохого? И все-таки не понравилось.

У них с мамой теперь вообще мало общего. Их разделило время, их разделили страны. Она не так милосердна, как мать, а подчас и вовсе беспощадна.

Иначе не выжить. Ведь окружают ее чаще всего не люди, а псы! Настоящие псы! Как это объяснишь маме?

Светлана сняла с книжной полки томик Хименеса, которого за ужином читал Геннадий, уселась в кресло, но стихи не лезли в голову, не отвлекали от мыслей.

Зачем она в такой грубой форме съязвила насчет отца-уголовника? Совсем никаких тормозов! Ведь это не Пит Криворотый, не Поликарп перед ней! Это мама!

Что она увезет с собой в маленький чилийский домик на берегу Тихого океана?

Воспоминание о жестокосердной дочери-хамке? Больше нечего.

С того памятного облепихового чая они никогда не касались этой темы, наложили негласное табу. И вот на тебе! Сорвалась!

Слезы сменились покаянием. Она рассказала матери о своей жизни здесь без нее. О кровожадном времени, которое наступило в их стране, в их любимом городе. О гибели своего мужа Андрея, о самоубийстве Димы Стародубцева – ее первого мужчины, ее последнего любовника, ее вечной Голгофе!

Мать была потрясена услышанным и предложила ей немедленно оформлять документы на отъезд.

– Ты поедешь со мной! Я тебя здесь не оставлю! Это уму непостижимо! А этот Геннадий… Он хоть и прекрасный человек, но разбивать семью никуда не годится! Даже нечего думать! Мы едем в Чили, к Луису! И без разговоров!

– Мама, ты, наверно, забыла, что мне уже не шестнадцать лет, – остановила ее внезапный порыв дочь, – я давно сама принимаю решения. И не бегаю за советами к бабушке. Чужие советы мне всегда вредили.

– Неужели ты хочешь остаться в этой погани?

– Мне и здесь хорошо.

На этом они пожелали друг другу спокойной ночи.

Светлана отложила Хименеса. Она никогда не слыла большой любительницей поэзии. Сегодня же вообще ничего не лезло в голову. На душе – тьма кромешная, почище той, что за окном. В такие минуты всегда хочется излить кому-нибудь душу.

Она набрала телефон Балуева. Он долго не подходил, а Светлана все ждала, пока наконец эти тягучие сигналы ее окончательно не достали. Она бросила трубку на рычаг. Он крепко спит? Он уехал к любовнице? Или?..

Геннадий наглел с каждой минутой. Он заказал самый настоящий буржуйский ужин на две персоны, с жу-льенами, рябчиками, тушенными в вине, салатом из омаров, ананасами в шампанском или наоборот и, конечно, с немалым количеством водки. Разделить с собой трапезу он заставил толстозадую секретаршу Пита, любительницу спортивного стиля одежды. Она недолго упиралась. Запах рябчиков сломал ее железобетонную волю и развеял в прах субординацию. Уже после третьей рюмки водки она перешла на «ты» и называла его не иначе, как «мой птенчик». «Твой рябчик!» – поправлял Балуев и совал ей под нос крыло или ножку упомянутой дичи.