— Чего стоишь? Пошли!
Осторожно ступая, Катерина отнесла ящик в цех и вернулась за следующим. «Эмка» все еще стояла, а возле «эмки» прогуливалась женщина в пушистой шубке и такой же пушистой шапочке. Она с любопытством поглядывала кругом и, пригибаясь к окну, о чем-то спрашивала шофера.
И вдруг Катерина узнала ее.
Уронив руки и забывая принять очередной ящик, она стояла и смотрела на Люду Катенину… Может ли это быть?.. Обозналась я?.. Или — та самая?..
— Замечталась, Катерина? Давай бери!
Ящик за ящиком.
Ящик за ящиком.
«Эмка» все еще стояла. И женщина в шубке прогуливалась взад-вперед, бережно ступая по глинистой земле своими блестящими ботами.
— Все! Перекур!
Катерина не села отдыхать, она взобралась на стремянку, будто подготавливая рабочее место.
Она видела, как вышел Алымов — начальник шахты провожал московского гостя до машины.
Алымов подсадил женщину в шубке под локоть и сам, согнувшись пополам, влез за нею в машину.
В ту самую машину, где он бормотал когда-то: судьба, рок, вы должны быть со мной ныне, присно и во веки веков… Вы меня потрясли, Катерина, я буду таким, каким вы хотите, чтобы я был…
А потом: хватит воспитывать, надоело.
А потом — скользнул взглядом и не узнал.
Что он нашептывал вот этой, в шубке?
Она кое-как доработала до конца смены. Ругала себя, а слезы душили. Шла домой поселковыми улочками и в каждом встречном взгляде читала: а твой-то долговязый приехал с новой зазнобой, о тебе и думать забыл!
У калитки ее дома стояла та самая «эмка».
Он?!
За соседними заборами и калитками торчали любопытные.
Вскинув голову, Катерина медленно подошла к «эмке» и поздоровалась с шофером — тем же самым…
— За сапогами прислали, — сказал шофер, с любопытством глядя на Катерину. — К вашей мамаше.
Невероятных усилий стоило Катерине ответить:
— Давно пора, сейчас найду их, там и другие вещи остались.
Пожалел сапоги и пригнал за ними шофера… Как просто!
Мать трясущимися руками собирала алымовские вещи.
Светланка была тут же, хватала то мыльницу, то бритву.
— Оставь, Светочка, порежешься, — сказала Катерина и толково, одну к одной, сложила и упаковала вещи Алымова. Подумала — и всунула в пакет брошку, подаренную им в Москве.
Отстранив мать, сама вышла за калитку:
— Вот, передайте Константину Павловичу.
Шоферу, видимо, до смерти хотелось что-нибудь разузнать.
— Чего ж сами не повидаетесь?
— А зачем? — улыбнулась Катерина. — Мы теперь комнату не сдаем, самим тесно. Да и Константину Павловичу в гостинице удобней.
Она пошла к дому, спиной чувствуя любопытные взгляды и не позволяя себе ни заторопиться, ни опустить голову.
В начале весны приехал Степа Сверчков.
Жалость прямо-таки пронзила Пальку, когда он увидел, как Степа шагает по двору, для верности опираясь на палку, когда он увидел лицо Степы — в тонких рубцах и розовых пятнах от ожогов. Он уже знал, что у Степы осталось десять процентов зрения, что есть надежда на улучшение, хотя возможны и осложнения. Он со страхом взглянул в эти глаза, но они были совсем прежние, веселые и добрые Степины глаза, которые слегка посуровели и насторожились при виде Павла Светова, — но тут болезнь была ни при чем.
Клаша появилась на станции в конце рабочего дня. Палька не вышел к ней, он смотрел из окна, как они шагают под ручку и как Степа, дурачась от избытка хорошего настроения, крутит и подкидывает свою суковатую палку.
Павел позвонил в Москву, дал наконец согласие перейти главным инженером на Подмосковную станцию и рекомендовал на свое место Сверчкова.
На следующий день он начал сдавать дела, вернее — знакомить Степу с новшествами, появившимися в его отсутствие, и с результатами опытов. Во время этой совместной работы чувство жалости проходило — Степа был дотошно внимателен и рвался к работе с жадностью человека, много месяцев томившегося по больницам.
— Я бы там пропал с тоски, если бы не море, — сказал Степа. — Знаешь, Павел, когда в душе какая-либо муть, нужно море. Возле него все в ясность приходит…
Я еще не мог смотреть, только слушал, слушал… Море — великий философ! — дурашливо закончил он и вернулся к делам.
Клаша приезжала почти ежедневно.