Вход в шахту был оцеплен.
Большая толпа стояла полукольцом у входа — страшная своей молчаливостью толпа. Шахтеры второй смены подбегали, тяжело дыша, и проходили сквозь толпу, ничего не спрашивая. Во дворе шахты они собирались в группы, один из начальников тыкал в кого-нибудь пальцем — вот старшой! — и группа во главе со старшим без слов шагала к подъемнику и уносилась вниз.
— Светильный газ… газ… газ… — тихо говорили в толпе. — Взрыв… Обвал… От газу…
Иногда взмывал женский замирающий голос:
— А люди? Люди? Много там?
— Не знаем, — осуждающе отвечали голоса, и женский голос смолкал, и отчаянное женское лицо застывало, как маска, как все лица вокруг.
Палька выискивал знакомых, чтобы его пропустили сквозь оцепление и позволили войти в одну из спасательных групп. Липатов пробежал по двору, но на зов Пальки отмахнулся, даже не поглядев. Затем Палька увидел Сашу Мордвинова, уже в шахтерской робе. Саша вместе с одним из инженеров направлялся к подъемнику.
Совсем близко от Пальки раздался неистовый выкрик:
— Саша, не надо! Саша, не ходи!
Саша на миг обернулся, заметил в толпе рвущуюся к нему фигурку в белом халате и косынке, резко отвернулся и вошел в клеть.
Женщины без сочувствия поглядели на Любу и отвернулись от нее, как от чужой. И Кузьминишна, стоявшая рядом с дочерью, отвернулась. Люба побелев, опустила голову.
При первых звуках сирены Кузьминишна кинула все дела и, как все шахтерские женщины, побежала к шахте. Она не знала, на каком участке произошло несчастье, и никто ей не сказал об этом, но по тому, как ее без слов пропускали вперед, она поняла, что несчастье произошло именно там, там, где ее муж и ее сын. Тридцатилетний опыт шахтерской жены подсказывал ей, что спрашивать ничего не нужно: все, что знают в окружающей ее толпе, — только слухи и домыслы. Надо ждать. Ждать час, или много часов, или сутки. Ждать…
И все ждали. Ждали матери и отцы, жены и дети. Ждала мать Пальки и сотни женщин, подобных ей. У них не было сейчас под землей ни мужа, ни сына. У них были — люди.
Большая напряженно застывшая толпа — все лица обращены к подъемнику, все глаза прикованы к его темной пасти, куда изредка входят и откуда никто не выходит.
Но вот с тихим гудением поднялась клеть, и у выхода забелели халаты санитаров.
О, эти долгие минуты последнего ожидания, когда все самое страшное становится пугающе близким, вот-вот обрушится на тебя!.. Когда предчувствие горя и надежда сливаются в единый трепет… Когда ты еще не можешь разглядеть в очертаниях тела и закинутого лица дорогие или чужие черты… Долгие минуты последнего ожидания перед тем, как ты узнаешь, тебе ли выпало самое страшное горе, и, может быть, если не тебе, — обрадованно кинешься навстречу своему любимому и все равно не сможешь радоваться, потому что горе рядом, и кто-то уже забился в рыданиях, и на лице дорогого тебе человека лежит та же печать потрясения, как и у всех, кто был там.
И вот уже вынесены из клети носилки. Кто? Чей?
Сотни глаз впились в лицо того, кто лежал на них. А затем толпа зашевелилась и расступилась, пропуская вперед ту, которой всего нужнее. И женщина в голубом платочке одна пробежала по двору и без крика склонилась над черным от угольной пыли лицом, подрагивающим в такт покачиванию носилок. Глаза раненого приоткрылись, черные губы раздвинулись, силясь что-то сказать. Женщина всхлипнула, положила руку на черный лоб и пошла рядом, плача от боли и от радости: жив! И вся толпа перевела дыхание: жив.
Вторые носилки.
Кузьма Иванович шел сбоку. Весь в угле и в поту, он тяжело, неотступно шел сбоку, стиснув губы и глядя прямо перед собой. Иногда он спотыкался на неровностях двора, выправлял шаг и снова шел в ногу с санитарами, глядя прямо перед собой.
Его губы дрогнули, когда он увидел жену, дрогнули и снова окаменели.
Кузьминишна на цыпочках пробежала по двору, беззвучно вскрикнула и упала на неподвижное тело того, кто был ее сыном.
Санитары опустили носилки. Кузьминишна быстрыми руками огладила голову, лицо, плечи сына и припала к холодеющему телу.
— Ксюша!.. Ксюша!.. Ксюша! — звал Кузьма Иванович.
Палька стоял рядом и не отрываясь смотрел на искаженное судорогой, окровавленное лицо друга. На секунду в памяти возникли две слившиеся фигуры у калитки, блаженное лицо живого, счастливого Вовки, его робкий ответ: «Выходит… А что?»