Выбрать главу

Я уже послал заявления в Массачусетский технологический институт, на математический факультет, и еще в Принстон, как, впрочем, и в Университет Штата. Отец по всей форме заполнил анкеты на стипендии и внес вступительные взносы. Анкеты были какие-то немыслимые, да еще в четырех экземплярах, но отец, сам чиновник, с наслаждением, честно и четко заполнил их и не расстраивался из-за взносов, потому что, видимо, гордился сыном, который намеревается достать луну с неба. Не удивлюсь, если он своим коллегам рассказал, что его сын поступает в Принстон. Тут есть чем гордиться, особенно если я туда не пойду. Но, насколько мне известно, он не говорил об этом маме, и она ни словом не обмолвилась об этом ни мне, ни ему. Если нам так уж нужно выбросить эти девяносто долларов на взносы, пожалуйста. Но ее сын будет студентом.

И у нее были серьезные финансовые основания так полагать. Очень существенные: им вполне по средствам было послать меня в Университет Штата.

Я молчал как убитый. Не смог рта раскрыть. Мне свело челюсти. Я не мог проглотить кусок тушеного мяса. Он торчал у меня во рту как клок шерсти. Я не мог жевать его. Я перекатывал его из одного угла рта в другой, пил молоко, которое обтекало его, и только после длительных мучений умудрился этот кусок проглотить. Но вот ужин кончился. Я поднялся к себе делать уроки.

Однако мне не стало легче. Зачем мне заниматься? Для чего? Я и без этих занятий поступлю в Университет Штата. Я б и закончил его, не утруждая себя занятиями. И вообще, жил бы себе без особых хлопот, стал бы бухгалтером или контролером в налоговом управлении, а то и просто учителем математики, и все бы меня уважали, и я бы преуспевал, женился бы, обзавелся бы семьей, купил бы дом, состарился и умер без всяких там занятий, без дурацких размышлений. А почему бы и нет? Большинство людей так и делают. А вот ты, Гриффитс, вообразил, что ты какой-то особенный…

Мне вдруг невыносим стал самый вид книг в моей комнате, я возненавидел их. Сбежав по лестнице вниз, я пробормотал:

— Я поехал, — преодолевая все еще мучившее меня ощущение застрявшего куска мяса во рту.

Я выскочил на улицу и сел в машину.

Ключи оставались в ней с воскресенья. Даже отец их не заметил. А ведь за два дня могли сто раз украсть машину. Вот если бы… Я включил зажигание и очень медленно выехал на улицу. Набрал скорость.

В конце второго квартала я проехал мимо дома Филдов.

О, теперь-то я знаю, что в тот вечер я был болен, серьезно болен, стоял на краю гибели, свидетельством тому — мой поступок. А поступил я как самый обыкновенный, влюбленный в свою машину семнадцатилетний американец, который встретил девушку и она ему понравилась. Я остановил машину, дал задний ход, припарковал машину возле дома Филдов, направился к подъезду, постучал в дверь и спросил:

— Натали дома?

— Она занимается.

— Можно ее на минуточку?

— Сейчас спрошу.

Мисс Филд была красивая женщина, постарше моих родителей. Выглядела она, как и Натали, довольно сурово, но была красивее ее. Может быть, и Натали будет такой же красивой к пятидесяти годам. Время как будто обкатало и отполировало ее, как ручей гальку. Мисс Филд не была ни дружелюбна, ни враждебна, ни доброжелательна, ни резка. Она была спокойна. И все замечала. Она посторонилась и пропустила меня в холл — на улице все еще лил дождь; она ни о чем меня не спросила, пошла наверх. Пока она поднималась, я слышал, как Натали упражняется. Должно быть, на скрипке, подумал я. Жутко громко, хотя дом Филдов был больше нашего и старее, стало быть, стены у него толще. Низкий, высокий, громкий, стремительный каскад звуков, несущийся вниз по нотной шкале, как несется в горах ручей по камням — яркий и яростный, — и вдруг он прекратился. Это я прекратил его.

Я слышал, как мисс Филд сказала там, наверху: «Это Гриффитс — сын». Она знала нас потому, что прошлой весной мать уговорила ее вступить в «Марш Даймс», и она приходила к нам домой, чтобы помочь составить план их собрания.

Натали спустилась в холл — лицо нахмурено, волосы в ужасном беспорядке.

— Привет, Оуэн, — сказала она — далекая, будто явилась с планеты Нептун.

— Извини, что помешал тебе заниматься, — сказал я.

— Да ничего страшного. Что с тобой?

Я собирался спросить ее, не хочет ли она прокатиться со мною в моем новом автомобиле, но произнес только:

— Не знаю.

И снова появилось ощущение, что кусок непрожеванного мяса заполнил мне весь рот.

Она посмотрела на меня и после долгого мучительного молчания спросила:

— Что-нибудь случилось?

Я кивнул.

— Ты болен?

Я покачал головой. От этих движений голова даже как будто прояснилась немного.

— Я не в своей тарелке. Из-за родителей. Да и вообще… Ну… мне хотелось… я поговорить хотел… Не об учебе… обо мне… да вот не получается.

Она вроде бы смутилась.

— Хочешь стакан молока?

— Я только что поужинал.

— Настой ромашки?

— Братцу кролику.

— Тогда поднимемся ко мне.

— Я не хочу тебе мешать. Может, я посижу и послушаю, как ты занимаешься? Это не будет тебя раздражать?

Она подумала немного, потом ответила:

— Нет. А тебе правда хочется? Упражнения — вещь довольно нудная.

Мы прошли на кухню, и она налила мне какого-то странного чаю. А потом поднялись в ее комнату. Что за комната! Во всем доме Филдов стены были довольно темные, и от этого комнаты выглядели суровыми, тихими и неприступными, как сама мисс Филд, но комната Натали была самая суровая. На полу сиротливо лежал восточный ковер, протертый до самой основы или как это там называется, во всяком случае, угадать, какого он поначалу был цвета, не представлялось возможным; стояли концертный рояль, три пюпитра и стул. Под окнами стопками лежали папки с нотами. Я сел на ковер.

— Можешь сесть на стул, — предложила Натали. — Я играю стоя.

— Мне здесь хорошо.

— Как хочешь, — сказала она. — Это Бах. Мне на той неделе нужно записываться на пленку.

И она взяла с рояля скрипку, прижала ее щекой к плечу — тем особым манером, как это делают скрипачи, — правда, теперь по размеру инструмента я понял, что это альт, а не скрипка; она натерла канифолью смычок, просмотрела ноты на пюпитре и заиграла.

Ничего общего с обычным концертным исполнением это не имело. Из-за того, что потолок в комнате был высокий, а сама комната пустая, звук получался громкий, сильный, — казалось, он отдается у тебя в костях. (Потом она мне объяснила, что для занятий это была превосходная комната, потому что Натали сама слышала малейшую свою ошибку.) И она недовольно морщилась, ворчала что-то себе под нос. И повторяла отдельные музыкальные фразы снова и снова. Этот стремительный фрагмент она играла, когда я пришел, и теперь повторила его раз десять, а то и пятнадцать; иногда она бралась за следующий пассаж, но потом снова возвращалась к этому. И каждый раз он звучал немного по-другому, пока наконец дважды не прозвучал совершенно одинаково. Получилось. И она пошла дальше. И когда она сыграла от начала до конца всю часть, тот фрагмент в третий раз прозвучал точно так же. Да.

Раньше мне никогда не приходило в голову, что музыка и мышление так схожи между собой. Пожалуй, можно сказать, что музыка это особый вид мышления, или наоборот, что мышление — это особый вид музыки.

Говорят, что ученый должен обладать терпением и что девяносто девять процентов его труда составляют скучная рутина, тщательная перепроверка данных — пока он полностью не убедится в своей правоте. И это действительно так. В прошлом учебном году у меня была прекрасная преподавательница биологии, мисс Кэпсуэлл, и весной мы с нею провели несколько лабораторных работ. Мы работали с бактериями. И, представьте, мы делали буквально то же, что проделывала Натали со своим альтом. Каждая мелочь должна быть отработана до блеска. Поначалу вы и представления не имеете, что получится, когда все сделаете как надо: сперва вам нужно добиться правильного решения, и только тогда вы поймете, что оно правильное. Мы с мисс Кэпсуэлл пытались осуществить эксперимент, о котором в прошлом году писал журнал «Сайенс». Натали пыталась дать жизнь тому, что двести пятьдесят лет назад написал Бах для какой-то церковной конгрегации в Германии. Если она выполнит все абсолютно правильно, это будет истинно баховской музыкой. Будет истиной.