И это открытие было, пожалуй, самым важным из всего, что случилось со мной в тот день.
Еще минут сорок она отрабатывала первую часть, потом перешла к следующей — напряженной, быстрой, — какое-то время сражалась с нею, пришла в неистовство и: ДЖАРРКК! — по струнам и на этом кончила.
Опустилась рядом со мной на ковер, и мы принялись разговаривать. Я рассказал ей, что думаю про музыку и про мысли, про то, что они похожи, и ей это понравилось, но она спросила, не должен ли ученый в отличие от музыканта устранять из своего мышления все эмоции. Мне показалось, что она не совсем права, но мы никак не могли сформулировать, как же это на самом деле происходит в науке. Я рассказал ей о своей работе с мисс Кэпсуэлл, и как это было здорово, потому что мисс Кэпсуэлл была первым человеком в моей жизни, который всерьез поверил в мою увлеченность именно идеей. Работая с нею в лаборатории, я впервые не чувствовал себя неудачником, растяпой или притворщиком. Тогда-то я окончательно осознал, что, как бы я ни старался, не быть мне никогда «правоверным» любимцем публики или «одним из» и что поэтому пора мне кончать рыпаться. Но во время летних каникул мисс Кэпсуэлл перевелась в другую школу, и, когда я пришел осенью в класс, мне в нем стало еще хуже, чем прежде, потому что я уже не терзал себя напрасными попытками стать частью, плотью от плоти его, так что в школе для меня не осталось ровным счетом ничего интересного.
В тот вечер, я, конечно, рассказал Натали не все. Но мы болтали о школе, о конформизме, о том, как трудно быть не как все. Она заметила, что мы поставлены перед выбором: одно из двух — или хотеть быть как все, или быть такими, какими нас хотят видеть другие. В первом случае это значит стать приспособленцем, во втором — потерять лицо. Тогда я рассказал ей все о машине, о моих родителях и колледже. Она внимательно выслушала меня, прекрасно все поняла о машине, а вот о колледже спросила:
— Как это так — отказаться поступить в институт, где, по существу, твое место, и посещать тот, в котором ты не хочешь учиться? Чего ради, скажи, пожалуйста?
— Они ждут от меня этого.
— Но они же не правы, верно?
— Не знаю… Тут еще и в деньгах дело.
— Но можно же взять ссуду. Есть стипендии, наконец.
— Очень большой конкурс.
— Ох, вот оно что! — не без сарказма воскликнула Натали. — Значит, надо пройти по конкурсу. И для этого надо всего лишь немного поднапрячься, верно?
С нею было трудно спорить. Но совсем не так, как с моими родителями. С ними трудно спорить, потому что спор идет не по существу, а с нею — потому что она сразу берет быка за рога. И вот после этого нашего разговора пропало у меня ощущение неразжеванного куска мяса во рту.
Ее мать принесла нам наверх по чашке очень крепкого чаю, мы потолковали еще немного — так, о том о сем, как старые друзья, и в половине одиннадцатого я вышел от них, сообразив, что ей еще, может быть, надо заниматься, потому что в начале разговора она сказала, что старается каждый день уделять практическим занятиям по музыке по меньшей мере три часа. Я проехал на машине несколько кварталов, вернулся домой и лег спать. Я здорово устал за день. Как будто прошел пешком сто миль. Но туман рассеялся. Я лег и сразу уснул.
Как я уже говорил, это было 25 ноября. До Нового года я лучше узнал Натали Филд, Нам было хорошо.
Стоило нам встретиться, как мы начинали говорить, будто с цепи сорвались, и говорили, пока не приходила пора расставаться. Нечасто удавалось нам побыть вместе подольше, потому что Натали и в самом деле была занятым человеком. Пять дней в неделю, отучившись в школе, она давала частные уроки музыки, по субботам с девяти до двух преподавала в музыкальной школе — учила малышей по какой-то там «системе Орфа». Вечерами она занималась музыкой дома, по воскресеньям играла в камерном оркестре, снова занималась, ходила в церковь. Мистер Филд был очень религиозный человек. Впрочем, это я неправильно сказал. Мистер Филд был очень прилежный прихожанин. А вот был ли он религиозным человеком, за это я не поручусь. Натали совсем не любила церковь. Хотя и посещала. Она немало размышляла над этим и пришла к выводу, что это важно не столько для нее, сколько для ее отца, поэтому решила, — пока живет с родителями, принять в этом вопросе их правила игры. И больше об этом не думала. Иногда ее раздражала необходимость ходить в церковь, но она не позволяла себе брыкаться, давила в себе бунт, как я в себе — по поводу машины. Она просто кляла своего глупого пастора, а потом приступала к очередным делам. Она отличалась отменным благоразумием.
Она была старше меня — ей было уже почти восемнадцать. Обычно в этом возрасте такая разница в годах весьма ощутима, тем более считается, что психологически девушки развиваются быстрее ребят, но у нас с нею все было иначе. Нам было просто хорошо. Впервые я встретил человека, которому мог все рассказать, с которым мог всем поделиться. И чем больше мы говорили, тем нам было интереснее. Нам обоим недолго оставалось пользоваться свободой, и мы встречались и разговаривали до тех пор, пока ей не приходила пора бежать на уроки; иногда вечером я заходил к ним. А потом начались рождественские каникулы.
Кажется, только во время каникул я узнал, что Натали вовсе не собирается стать профессиональным скрипачом. Она играла на скрипке, альте и фортепиано, а хотела стать композитором. Она осваивала все эти инструменты, чтобы, давая частные уроки, преподавая в музыкальных школах, играя в оркестре, зарабатывать себе на жизнь, но все это она рассматривала как средство для достижения главной цели. Я долго ни о чем не догадывался, потому что она все не решалась рассказать. Не думаю, чтобы она еще кому-нибудь признавалась в этом, разве что матери. Что касается ее исполнительского искусства, то внешне она так была уверена в себе, так здраво оценивала свои возможности, что я долго не догадывался, какая за этим кроется беззащитность, неуверенность, полное незнание тех вещей, с которыми были связаны самые ее честолюбивые мечты — потому-то ей так трудно было говорить об этом. О том, что составляло истинный смысл всей ее жизни.
— А женщин — композиторов нет, — сказала она мне как-то.
Шли рождественские каникулы, и мы с ней частенько встречались. В тот раз мы гуляли в парке. Это лучшее место в нашем городе: огромный, как лес, парк с тропинками, у которых нет конца. Мы прогуливали жирного попконоса м-с Филд по имени Орвилл. Шел дождь. Я знаю, что пес на самом деле назывался пекинес, но он все-таки был попконос.
— Ни одной женщины — композитора? Быть того не может! — возразил я.
Натали согласилась — были, но вряд ли сыграли значительную роль, а если и внесли какой-то вклад в музыку, теперь все равно об этом не узнаешь, потому что оперы, которые они писали, не ставятся на сцене, симфонии не исполняются на концертах.
— Но если они писали хорошую, по-настоящему хорошую музыку, — возразила она себе, — ее исполняли бы, правда? Видно, не было среди них первоклассных композиторов.
— Но почему же?
Сама эта мысль казалась странной. Множество женщин — композиторов пишут сейчас популярную музыку, а певиц всегда было больше, чем певцов; что ни говори, музыку не назовешь «мужским видом» искусства, она — явление общечеловеческое.
— Не знаю почему. Может быть, когда-нибудь я до этого докопаюсь, — довольно угрюмо ответила Натали. — Но думается мне, что все это предубеждение и ложь. Как это ты тогда назвал? Са-мо-что-то-там-такое.