Меня затрясло от злости, и я прошипел саркастически:
— Насколько мне известно, решали всегда женщины, разве не так?
— По-настоящему такие вещи решаются вместе, — ответила она. Необычно тихим и низким был ее голос. Она замолчала и отвернулась, будто увидела что-то интересное за окном.
Я вел машину, следил за движением на дороге. Мы проехали семьдесят миль, не проронив ни слова. Возле своего дома она сказала: «До свидания, Оуэн», все тем же тихим, низким голосом, вышла из машины и направилась к дому.
Это я помню. А после этого — ничего. Ничего — до следующего вторника.
Это называется «специфическая потеря памяти», — явление обычное после несчастных случаев, серьезных травм, родов и прочих подобных факторов. Так что не могу объяснить вам, что я сделал. По-видимому, находясь в полном смятении чувств, да и было еще не поздно — не было четырех, — я не захотел возвращаться домой и покатил по городу, чтобы остаться одному и додумать все до конца.
К западу от города между двумя предместьями дорога вдруг круто взмывает вверх, образуя довольно высокий склон. Что меня занесло туда, не знаю, верно, я, не разбираясь, поехал по первой попавшейся дороге. А там я, видно, слишком резко свернул на этот подъем.
В машине, которая шла следом за мной, заметили, как я сорвался с дороги и скатился вверх тормашками вниз по склону, они бросились мне на помощь. Вызвали «Скорую» и все такое — они нашли меня совсем холодным. Сотрясение мозга, вывих плеча и множество ужасных, потом позеленевших ушибов. Говорят, я счастливо отделался: машина моя разбилась вдребезги.
Пришел в себя я уже в городской больнице, а через два дня смог вернуться домой.
Из своего пребывания в больнице я помню только, как мама сидела возле меня и рассказывала, что дважды звонил Джейсон и заходила Натали Филд.
— Какая прелестная девушка! — сказала моя мать.
Все это казалось в порядке вещей, но не интересовало меня. Честно говоря, я был полностью погружен в какой-то туман. И там я пребывал совсем один и не знал, есть ли кто-нибудь или что-нибудь вне тумана. Ничто меня не интересовало. Это были, конечно, последствия сотрясения, но не только.
Тяжко пришлось моему отцу. Во — первых, когда незнакомый голос по телефону сообщает: «Ваш сын в больнице с сильнейшим сотрясением, а может быть, и повреждением мозга» — миленькое дело, не правда ли, особенно если происходит это в самый разгар телевизионной передачи о субботнем футбольном матче. Затем, когда становится известно, что мальчик поправляется, наступает просветление и приходит чувство благодарности. Затем он должен заплатить за буксировку сломанной машины, и тут обнаруживается, что машина-то разбита вдребезги! А жена начинает убеждать: «Ну кому какое дело до машины — слава богу, Оуэн жив». А ему «есть дело до этой машины», но он даже себе не смеет в этом признаться. Он не смеет признаться и в том, что чувствует себя униженным: его сын машину повернуть не может без того, чтобы не свалиться вместе с нею с кручи! Он обязан благодарить сына за то, что тот остался жив. Что ж, он и благодарит. Хотя временами он, кажется, своими руками прибил бы собственного сына. Но он поднимается к нему и просит его не волноваться, потому что машина застрахована, нет проблем. Не волнуйся, только вот получение страховки прямо сейчас, сразу после случившегося, обойдется чертовски дорого, поэтому, может, не надо спешить…
А сын лежит и говорит на это: «Да, отец, конечно, хорошо».
Две недели пришлось проторчать дома, потому что врач сказал, что, пока не нормализуется зрение, лучше никуда не выходить. Было очень скучно, — я не мог даже читать, все двоилось перед глазами, — но мне было все равно. Я не хотел читать.
Заходила Натали, это было, по-моему, в пятницу, сразу после несчастного случая. Мама поднялась ко мне, чтобы сказать об этом, но я заявил, что никого не хочу видеть. В субботу или в воскресенье зашли Джейсон и Майк, посидели, порассказывали анекдоты. Ушли разочарованные, потому что я ничего не рассказал им о катастрофе.
Когда я вернулся в школу, избегать встреч с Натали мне не составляло никакого труда. Раньше-то нелегко было устроить встречу с ней из-за ее жуткой занятости. А теперь я просто стал чуть позже ходить на ленч и не появлялся на автобусной остановке в два тридцать, и я ни разу не видел ее.
Мне бы, наверное, следовало объяснить, почему я так поступал, почему не хотел видеть ее, но не могу. Отчасти это само собой разумеющаяся вещь, не правда ли? Мне было стыдно, я был обескуражен, ну и так далее, и тому подобное. И я раскаивался, и переживал свой крах, и прочее, и прочее. Но все это из мира эмоций, я же не размышлял ни о чем, все чувства у меня притупились. Кажется, все потеряло для меня значение. Главное, чтобы ничего не болело. А искать сочувствия — дело пустое. Я был одинок. Я всегда был одинок. Пока я был с нею, я делал вид, что не одинок, но я был одинок даже тогда, и в конце концов я заставил и ее в это поверить, и она отвернулась от меня, как и все остальные. Ну и пусть, какое это имеет значение, в самом-то деле. Если я один — ладно, тем лучше, примем к сведению и не будем притворяться. Наверное, я та самая личность, которая никак не может ужиться с данным обществом. Ждать, что кто-то меня полюбит, глупо. За что меня любить? За мозги мои? За сотрясенный мой, крупнокалиберный, неповторимый мозг? За это никто не любит. Гадкая это штука, мозг. Некоторые любят мозги, обжаренные в масле, но только не американцы.
Для меня вроде бы оставалось место только на Торне. Правительства в обычном смысле слова на Торне не существовало, но были там кое — какие организации, в которые можно было по желанию войти; одна из них называлась «Академия». Ее здания ярусами поднимались по склонам самых высоких гор. Огромная библиотека, лаборатории, превосходное научное оборудование, масса кабинетов и студий. Люди приходили туда учиться или учить — в зависимости от того, к чему они были готовы; занимались научными исследованиями — в одиночку или группами, по собственному выбору. Вечерами они собирались — те, кто этого хотел, — в большом зале, где горело несколько каминов, и обсуждали проблемы генетики и истории, проблемы сна и полимеров, рассуждали о возрасте вселенной. Если вам неинтересна была беседа у одного камина, вы могли перебраться к другому. Вечера на Торне всегда холодные. Но туманов нет на склонах гор, и постоянно дует ветер.
Но, увы! и Торн — это всего лишь мое прошлое. Я никогда не вернусь туда. Закрыты пути. Я, наконец, разобрался в самом себе. Мне предстояло закончить школу, затем учиться в университете штата — один год, другой, третий, и так далее. И вот ведь — превозмог я все это. Оказался куда крепче, чем думал сам. Даже слишком крепок. Человек из стали. Вытащили практически целехонького из разбитой вдрызг машины. Не могу сказать, что у меня есть особые причины продолжать существование, закончить школу, учиться в Штате, получить работу и прожить еще каких-нибудь пятьдесят лет, но я, кажется, так уж запрограммирован. Человек из стали действует согласно заложенной в него программе.
Описание этого отрезка моей жизни далеко от совершенства. Чего я не касаюсь в нем, чего я просто не могу передать словами, о чем я и думать боюсь — так это о том, насколько все случившееся было страшно. В течение долгих недель, каждое утро, когда я просыпался, и каждый вечер в постели мне хотелось плакать, потому что было невыносимо тяжко. Оказалось, что я способен вынести все это, но плакать я не мог. Не о чем мне было плакать.
И делать мне нечего больше было. Я предпринял две попытки. Одну — с Натали. Другую — с машиной. И обе не состоялись. Так и не удалось ничего изменить. И незачем было снова испытывать судьбу. Раз уж я друга удержать не сумел, что ж, обойдусь без друга. Раз уж я, по рассеянности скатившись в машине под откос, остался жив, что ж, буду жить. Одна попытка стоила другой: обе были глупые. Я знаю, мама беспокоилась обо мне, но меня это мало трогало. Ей хотелось, чтобы я был живой, нормальный. Я остался жив, и я делал почти все так, как она хотела. Если в результате и не всегда получалось как у «нормального», то это, по крайней мере, обеспечивало пятьдесят лет более или менее удачной имитации «нормальной жизни». А ее желание, чтобы я был счастлив, мне не по силам было выполнить. Я не безумствовал, не дулся, не затевал ссор, не прибегал к наркотикам, не отказывался от еды, от ее пирогов с яблоками, не вступил в коммунистическую партию, и вообще ничего такого не сделал. Я подолгу оставался в своей комнате, совсем один, но так бывало и прежде. Так что вряд ли я представлялся ей таким уж несчастным, — неважное настроение, и только. Я знаю, она догадывалась, что мое состояние как-то связано с Натали Филд. Но, я уже говорил, что моя мать — мудрая женщина. Ну и в конечном счете она определила мою болезнь как болезнь роста, мол, «детская любовь», и успокоилась — все в норме.