— Мне, право, неловко…
— Отчего?
Не знаю, как у нее хватало сил продолжать этот разговор: я говорил с нею холодно, тупо, безразличным тоном. Но она все-таки продолжала:
— Я про Джейд Бич и про то, что было…
— А, ты об этом! Да ерунда, не стоит.
Не хотел я ворошить прошлое. Слишком огромное, важное и тяжкое выпирало из тумана. И мне захотелось отвернуться, чтобы не видеть.
— Я много думала об этом, — сказала она. — Понимаешь, мне казалось, что мне все ясно тут. Я считала, что, по крайней мере, никого мне не нужно, никаких таких отношений. Полюбить там, или закрутить роман, или выйти замуж… Я еще достаточно молода, и мне еще надо очень многое сделать. Все это довольно глупо звучит, но это правда. Если бы я могла, как другие, относиться легко к сексу, все было бы в порядке, но, по-моему, я не могу. Мне ни в чем не нужна эта легкость. Видишь ли, в наших с тобой отношениях было прекрасно то, что мы были друзьями. Можно любить по-разному: любить и быть любовниками, любить и быть друзьями. И мне казалось, что мы с тобой именно друзья. Я поверила в это и думала, что все вокруг не правы, когда утверждают, что мужчина и женщина не могут быть просто друзьями. Но теперь я думаю, что они правы. Я была слишком… теоретиком, что ли.
— Не знаю, — пробормотал я. Мне больше вообще не хотелось говорить, но дернуло меня за язык, и я сказал: — А мне кажется, ты была права. Притянул я этот дурацкий секс, когда в нем и нужды-то не было.
— Нет, была, — произнесла она каким-то усталым, разбитым голосом. Потом резко: — Нельзя же чувству сказать: поди прочь и возвращайся через два года, потому что я сейчас очень занята!
Мы миновали еще один квартал. Дождь был мелкий, как туман, — мы едва ощущали его на своих лицах, но капли стекали уже с воротника мне за шиворот.
— Я впервые пошла на свидание, — стала рассказывать она, — когда мне было шестнадцать лет. Ему было восемнадцать, он был гобоистом, а все гобоисты сумасшедшие. У него была машина, он ее припарковывал так, чтобы из окон открывались прекрасные ландшафты, а потом, представляешь себе, буквально набрасывался на меня. И говорил: «Натали, это сильнее нас!» Меня это бесило, и в конце концов я сказала ему: «Может быть, это сильнее вас, но не меня!» Ну, на том все и кончилось. Дурачок он был. Да и я тоже. Но тем не менее… Теперь я знаю, что он имел в виду.
Она помолчала какое-то время, потом добавила:
— Но все равно…
— Что?
— Нам-то это не нужно, правда?
— Что?
— Ну, нам с тобой ни к чему это. Верно?
— Да, — сказал я.
Тут она взбеленилась. Остановившись, взглянула на меня исподлобья, с яростью.
— То ты говоришь «да», то ты говоришь «нет»; то тебе «нечего решать»… Нет, есть что решать! И думаешь, я знаю, правильно я решила или нет? Почему я должна принимать решения? Если мы друзья — а в это упирается все: можем мы быть друзьями или нет? — так вот, если мы друзья, то и решать мы должны вместе. Так?
— Верно. Мы так и делаем.
— Так чего же ты тогда злишься на меня?
Мы уже были в парке и стояли под высоким каштаном. Ветки защищали нас от дождя и бросали глубокую тень на нас. Над нами в свете уличного фонаря кое — где как свечи сияли цветы каштана. Пальто и волосы Натали сливались с тьмою, и я видел только ее лицо, ее глаза.
— Да не злюсь я, — сказал я. И показалось мне вдруг, что земля сдвинулась подо мной, что мир перевернулся, — землетрясение и не за что ухватиться. — У меня все перепуталось. Вот в чем дело. Все потеряло для меня всякий смысл. Не могу справиться с этим.
— Но почему же, Оуэн? Что с тобой стряслось?
— Не знаю, — сказал я, положил ей руки на плечи, она прижалась ко мне, обхватила меня руками.
— Я испугался, — признался я.
— Чего? — спросила она глухо, уткнувшись лицом мне в пальто.
— Я испугался, оставшись в живых.
Она еще крепче прижалась ко мне, я обнял ее.
— Я не знаю, что мне делать. Понимаешь, считается, что я должен жить еще годы и годы, а я не знаю как.
— Ты хочешь сказать — не знаешь, для чего.
— Ну да, вроде того.
— Вот для этого, — сказала она, обнимая меня. — Для этого. Для того, чтобы осуществить все, что тебе положено, для того, чтобы было время подумать, для того, чтобы слушать музыку. Ты сам знаешь, как жить. Только ты веришь людям, которые в этом ничего не смыслят.
— Да, да, я понимаю, — сказал я.
Меня трясло. Она предложила:
— Холодно. Пойдем к нам, заварим крепкого чаю. Я купила зеленого китайского. Он, кажется, успокаивает и продлевает жизнь.
— Продлевает жизнь — это хорошо, это как раз то, чего мне сейчас недостает.
Мы повернули к дому. Не думаю, что мы много говорили по пути и потом, на кухне, пока закипала вода. Мы взяли чайник и чашки в комнату Натали и уселись там на восточный ковер. На вкус китайский зеленый чай оказался отвратительным. По языку будто прошлись наждаком, правда, потом, когда привыкнешь, чай начинает даже нравиться. Я едва очухался от первого впечатления, но постепенно стал к нему привыкать.
— Ты закончила квинтет Торна? — спросил я.
В общем-то, прошло всего восемь недель с тех пор, как мы последний раз виделись с нею, но они показались мне восемью годами, и мы были теперь будто совсем в другом мире.
— Нет еще. Я написала медленную часть. Сейчас у меня родилась идея, какой должна быть последняя.
— Послушай, Нат, вчера вечером, когда исполнялись твои песни… Они меня довели до слез. Вторая особенно…
— Я знаю. Вот поэтому я и решила поговорить с тобой. То есть я поняла, что разговор получится. Ну, потому…
— Потому что по-настоящему ты говоришь там, своей музыкой. Все остальное — слова.
— Оуэн, ты чувствуешь тоньше всех знакомых мне людей. Никто, кроме тебя, этого не понимает. Даже среди знакомых музыкантов никто не понимает этого. Я не умею говорить. Я не умею выразить себя. Только в музыке. Может быть, позднее. Потом, когда я стану хорошим музыкантом, когда я освою эту профессию, может быть, тогда я так же хорошо буду делать и остальное. Может быть, я даже стану похожа на человека. Вот ты — человек.
— Я обезьяна, которая пытается поступать по-человечески.
— У тебя это хорошо получается, — сказала она. — Лучше, чем у кого-либо другого.
Я лег на живот и стал разглядывать чай в своей чашке. Он был какого-то непонятного желто-коричневого цвета, в нем плавали китайские чаинки.
— Если эта штука успокаивает, то интересно, на что именно она действует — на центральную нервную систему в целом, или на лобные доли, или на затылочные, или еще на что-нибудь…
— На вкус он напоминает металлическую мочалку, — сказала Натали. — Интересно, металлические мочалки — это успокоительное средство?
— Никогда их не пробовал, не знаю.
— На завтрак, с молоком и сахаром.
— Обеспечивает железом рацион взрослого человека минимум на пять тысяч процентов.
Она рассмеялась и вытерла слезы.
— Как бы мне хотелось уметь говорить! — сказала она. — Как ты.
— А что я такого сказал?
— Не могу объяснить, потому что не умею говорить. Но могу сыграть.
— Я хочу послушать.
Она встала, подошла к роялю и сыграла пьесу, которую я никогда раньше не слышал.
Когда она кончила играть, я спросил:
— Это из Торна?
Она кивнула.
— Знаешь, если бы я там жил, — сказал я, — там царил бы полный бедлам.
— Но ты там живешь. Именно там ты и живешь.
— Один?
— Возможно.
— Я не хочу быть один. Я устал от самого себя.
— Ну что ж, ты можешь позволить, чтобы к тебе приезжали гости. В маленьких лодках.
— Я больше не хочу играть короля в замке. Я хочу жить среди людей, Нат. Я думал, что дело не в людях, оказывается — в них. Без них хана.
— Ты поэтому решил идти в Университет Штата?
— Очевидно.
— Но зимой ты говорил, что не можешь мириться с существующим в школе порядком, когда всех, и способных, и тупиц, приводят к общему знаменателю. Разве не то же самое ожидает тебя в Штате, только масштабы покрупнее?
— Весь мир — то же самое, что и школа, только масштабом покрупнее.
— Нет. Неправда. — Она упрямо сжала губы и очень тихо наигрывала на рояле очень противные аккорды. — Школа — это мирок, в котором ты еще ничего не решаешь. Весь остальной мир