Приятельницу, найденную Шарлоттой в Сорбонне, мучили те же страхи. Вдвоем они чувствовали себя храбрее. Мадемуазель Лельевр повезло хотя бы в том, что она была плоская, как доска. Никто не косился на ее грудь, как на слишком пышный бюст бедной Шарлотты, которая жестоко затягивалась, чтобы прижать свои груди, внушавшие ей стыд.
Иногда девушки ходили вдвоем в Театр французской комедии (разумеется, на утренние спектакли). Однажды сосед Шарлотты угостил их конфетами. Они без колебаний в один голос отказались. Но на выходе из театра их задержал яростный летний ливень, и незнакомец, улыбаясь, предложил укрыть девушек под своим зонтом, чтобы они могли добежать до автобуса или, добавил он, до ближайшей кондитерской, где они могли бы поговорить за чашкой чая о спектакле.
С этого дня Шарлотта не делала ни шагу без зонтика, в любое время года и при любой погоде.
4
На протяжении 1933 года, отправляясь в «Лапен а Жиль», Жан неизменно брал с собой дочь. Некоторые, возможно, сочтут такой метод воспитания странным. Но Жан был и впрямь очень молодым отцом, а мать — еще более юной матерью. Поэтому совсем нередко часов в одиннадцать, а то и в полночь, оба они будили девочку, которая с трудом стряхивала сонную одурь, и волокли ее с собой.
Им не на кого было оставить дочь на время своего отсутствия. А ведь мог случиться пожар. И потом обоим доставляло радость ее милое общество. Все трое были неразлучны.
Молодая мать одевала малютку, лаская ее, чтобы разбудить потихоньку. Спускаясь с седьмого этажа, Жан нес девочку на руках. Она опять ненадолго задремывала, положив голову на плечо отца, ноги ее болтались в воздухе, — потом засыпала по-настоящему в такси, которое пересекало Париж, направляясь к Монмартру.
Она знала, что на следующий день не пойдет в школу. Ну и что с того? Она вообще была ученицей-любительницей, не ведавшей «профессиональной» рутины.
Ей так никогда и не удалось сделаться прилежной школьницей, хотя бы из-за своего здоровья. Увы, по утрам она всегда, без исключения, чувствовала себя по-настоящему больной.
Каждое утро мать будила ее, как все матери, и она одевалась, чтобы отправиться в школу. Пока, на этой стадии, еще не было никаких симптомов. Но когда пальто было уже на плечах, а ранец в руках, ей становилось дурно. Она стискивала зубы, точно охваченная внезапным холодом. К горлу подступала тошнота. Ее трясло. Она молчала. Мать подбадривала ее, провожала, брала у нее ранец, когда девочка слишком уж бледнела. Боль сводила ей живот. Все вокруг казалось наполненным светящимися пузырями, которых, знала она, не видит никто, кроме нее одной; они медленно, точно снег, опускались на землю, застя ей взгляд. Уличные шумы звучали ненормально, то нарастали, точно под сводами собора, вибрирующими от звуков органа, то доносились будто через вату, приглушенно, издалека, а случалось, вдобавок еще дрожали и позвякивали, точно какие-то неумолчные хриплые колокольца. И вдруг все вокруг темнело, умолкало. Она была в обмороке.
Мать брала ее на руки. Нередко заливаясь слезами. Девочку рвало всем, что она съела за завтраком. Холодело в голове. Холодел нос.
Идти ли несмотря на все это в школу? Мать и дочь сообща принимали решенье в зависимости от состояния девочки, от того, насколько далеко они уже продвинулись по пути, который вел к частной школе, носившей имя Мольера. Если они были еще недалеко от дома, то поворачивали обратно. И девочка, выздоравливавшая тотчас по возвращении, проводила всю первую часть дня, мучась угрызениями совести из-за того, что опять «прогуляла». Как правило, они наперекор всему шли дальше. За школьной дверью дурнота проходила.
Главное было — переступить порог.
Назавтра после Монмартра, назавтра после кабаре, где выступали шансонье, назавтра после сухарного супа на Центральном рынке о школе не было и разговору. Ребенку давали спокойно выспаться.
В ту пору ни у кого не вызывало особого удивленья, когда среди ночи куда-нибудь входила эта молодая пара с такой крошкой. Только однажды в «Лапен а Жиль» профессиональный балагур, принимавший посетителей, спросил ребенка:
— Значит, сегодня семейство в свет выводишь ты?