Выбрать главу

Маргерит мужественно оберегала своих сыновей и дочерей от всеобщего бесстыдства мира и слабостей плоти.

Среди них она вновь обретала в его неприкосновенной чистоте свое далекое целомудрие той поры, когда сама была школьницей и по утрам, вся лучась серьезностью и добросовестностью, выходила с ранцем за плечами и квадратной корзиночкой, где лежало яблоко и ломоть хлеба, из родительского дома в местечке, имя которого было связано с Индийской Красавицей.

2

Зимой 1933 года, в Париже, Жан провожал дочь по воскресеньям в церковь на улице Тэна. От девочки пахло душистым мылом и одеколоном. Ее прямые волосы, собранные заколкой, блестели, белые носки были туго натянуты до колен. Жан держал дочку за руку. После службы им предстояло отправиться за слоеным тортом с кремом в кондитерскую на площади Домениля. Потом на улицу Мишеля Бизо — в цветочный магазин за букетом. Он неизменно нес торт, она — цветы для мамы.

Воскресенье с самого утра приятно пахло воскресеньем. Но только в церкви оно становилось по-настоящему торжественным. Не то чтобы это место отличалось само по себе великолепием. Даже напротив. Стены, окрашенные в неопределенный серо-желтый цвет, выставляли напоказ свою будничность и надменную наготу. Одного взгляда на них было достаточно, чтобы исключить всякую возможность чего-либо чудесного. Праздник был в словах и голосе пастора, которого девочка слушала очень внимательно.

Речь пастора ничуть не походила на обычные разговоры. То, что он говорил, конечно же, не могло быть сказано ни в будни, ни за пределами храма. Это не подлежало сомнению.

По правде говоря, девочке было не по силам уследить за нитью этой долгой речи. Все ее внимание было устремлено на то, чтобы не упустить ни одного слова и удержать все их такими, какими они вылетали из уст священника, с их особым произношением и интонациями голоса.

Пастор говорил горячо, убежденно, серьезно. Он был молод и носил очки. Издалека было невозможно уловить его взгляд. Но когда он поворачивал, подымал или опускал голову, стекла его очков отбрасывали внезапный белый огонь — ледяные, суровые, мгновенные молнии. Ребенок подстерегал эти тотчас угасающие блики, чтобы удержать и их.

Пастор выделял некоторые слоги с намерением, которое оставалось непостижимым. Слово «вера», казалось, состояло из таких, самых главных, слогов. Произнесенное им, оно точно начиналось с нескольких согласных. Пастор давал слову резонировать, сурово, вызывающе, как будто упрекая в чем-то паству. Иногда он даже пристукивал ладонями по пюпитру, будто гневаясь. Девочка, на которую это производило большое впечатление, ощущала смутные угрызения совести, волновавшие ее. Вера? Что делает она для веры? Есть у нее вера?

Озабоченность не закреплялась надолго, в воздухе уже звучали другие слова и в каждом было свое загадочное очарование. Имена вещей интересовали ребенка больше, чем самые вещи. Каждое из этих имен было как бы именем собственным вещи, на которую указывало. У девочки тоже было малоупотребительное имя, даже и вовсе не употребительное. Это имя казалось ей неотделимым от нее самой. Знать свое имя, произносить его, писать, читать значило познавать себя, думала она, вызывать себя, заявлять о своем присутствии, показывать себя такой, как она есть.

В классе ей случалось погружаться в грезы, в гулкую расплывчатость урока, который она уже переставала слушать, влекомая звучанием какого-нибудь слова. В храме у слов был иной регистр, иной вкус. Если слово «рождество» произносил не пастор, то первый его слог, весь заснеженный, звонкий, отчетливо нес для нее в себе розовые отблески зимнего солнца, а «р», «ж», «д» вибрировали, словно колокольный перезвон в холодном воздухе: колокола или колокольчики, кристально чистые. Она представляла себе это слово написанным, и конец его растекался приглушенным светом, точно мерцание робкого пламени свеч на елке, тоже розовых.