– Нет, – сказал он, – я атеист. Нет худшего проклятия в Индии, чем быть атеистом.
Мы пересекли двор и остановились перед входом в павильон.
– Здесь лежат неизлечимые, – сказал он, – есть отдаленная вероятность, что ваш друг находится среди них.
– Чем они больны? – спросил я.
– Всем, чем только можно вообразить, – сказал он, – но вам, вероятно, лучше уйти.
– Я того же мнения, – сказал я.
– Я провожу вас, – сказал он.
– Прошу вас, не беспокойтесь, я, вероятно, смогу выйти через ту калитку в ограде, по-моему, мы уже возле дороги.
– Меня зовут Ганеша, как того веселого бога со слоновьей головой.
Я тоже представился перед тем, как уйти. Калитка в ограде была от меня в двух шагах, за увитой жасмином изгородью. Она была открыта. Когда я обернулся взглянуть на него на прощание, он спросил: «Если мне удастся его найти, что ему передать?»
– Ничего, – сказал я, – прошу вас, ничего не говорите.
Он снял с себя паричок, словно это была шляпа, и отвесил мне легкий поклон. Я вышел на улицу. Светало, люди на тротуарах потихоньку просыпались. Кто-то сворачивал свои ночные циновки. Улица была черна от ворон, сражавшихся за коровью лепешку. Перед входной лестницей в больницу стояло раздолбанное такси. Водитель похрапывал, прислонившись к окошку.
– «Тадж-Махал», – сказал я, садясь.
III
Единственные обитатели Бомбея, которые пренебрегают «разрешением на проживание», действующим в «Тадж-Махале», это местные вороны. Они медленно и привольно опускаются на террасу интерконтинентального отеля, бездельничают на узорчатых окнах в стиле Великих Моголов в самом старом здании отеля, устраивают себе насесты на ветках манговых деревьев в саду, прыгают по идеально подстриженному газону вокруг бассейна. Они, чего доброго, стали бы пить из него воду, присев на кромке, или стащили апельсиновую корку из бокала с мартини, если бы проворный лакей в ливрее не разгонял их битой точно в абсурдной игре в крикет под руководством безумного режиссера. Воро́н следует опасаться, у них очень грязные клювы. Городские власти Бомбея вынуждены были заколотить досками огромные хранилища питьевой воды, поскольку эти птицы возвращают в «жизненный оборот» трупы, которые парсы выставляют на Башнях Молчания (таких очень много в районе Малабар-хилл), и уже не раз какой-нибудь разине случалось обронить в воду лакомый кусок. Но даже предприняв эти меры, городские власти не сумели решить санитарно-гигиеническую проблему, поскольку существуют еще крысы, насекомые, прорывы канализации. Бомбейскую воду лучше не пить. Но в «Тадж-Махале» можно, у них собственные очистные сооружения, отель гордится своей водой. Потому что «Тадж» – это не гостиница: со своими восемьюстами номерами это в полном смысле город в городе.
Когда я въехал в этот город, меня встретил портье в наряде индийского принца, в красном тюрбане и перевязи, и проводил до сверкавшей латунью швейцарской, где находились служащие, тоже выряженные в махараджей. Вероятно, они решили, что и я замаскирован, только наоборот – богач, переодевшийся нищим, и в поте лица стали подыскивать мне подходящий номер в благородном крыле отеля, с антиквариатом и видом на «Ворота Индии». Мне хотелось сразу же их предупредить, что я приехал сюда не с художественно-эстетическими целями, а только ради того, чтобы выспаться в комфортабельном номере, поэтому они вполне могли разместить меня в любом, даже обставленном вопиюще современной мебелью, в том же небоскребе «Интерконтиненталь». Но потом мне показалось слишком жестоким разочаровывать их своим пожеланием. Но от апартаментов с павлинами я все-таки отказался. Вопрос не в цене, это слишком для одного человека, уточнил я, стараясь следовать выбранному мной стилистическому приему.
Номер был внушительных размеров, мой чемоданчик загадочным образом опередил меня и лежал на подставке для багажа, пенистая ванна была уже набрана, я нырнул, а потом завернулся в льняное полотенце, окна выходили на Оманский залив, уже наступил день с его розовым светом, красившим пляжи, жизнь Индии вокруг «Тадж-Махала» возобновляла свое кипение, тяжелые бархатные шторы на окнах скользили легко и мягко, как театральный занавес, я скрыл за ними пейзаж, и комната погрузилась в полутень и молчание, ленивое жужжание потолочного вентилятора убаюкивало меня, и, засыпая, я успел подумать, что и это тоже излишняя роскошь, поскольку в комнате стояла идеально отрегулированная температура, и вскоре я уже был у старой часовни на средиземноморском холме: часовня была белой, и стояла жара, мы проголодались, и Ксавье со смехом подбрасывал нам бутерброды и белое вино, которые доставал из корзинки, Изабель тоже смеялась, а Магда тем временем расстилала на траве скатерть, вдали за холмом простиралось голубое море и одинокий осел перебирал копытами в тени часовни. Но это был не сон, а живое воспоминание: я вглядывался в темноту комнаты и видел ту давнюю сцену, казавшуюся сном, потому что проспал много часов, на моих было четыре после полудня. Я долго лежал в постели, думая о тех временах, об увиденных пейзажах, лицах, жизнях. Вспомнил поездки на машине вдоль сосновых боров, прозвища, которыми мы наградили друг друга, гитару Ксавье и визгливую Магду, объявлявшую с нарочитой серьезностью ярмарочных зазывал: «Дамы и господа, прошу внимания, с нами сегодня итальянский соловей». Я ей подыгрывал и затягивал старые неаполитанские песни, выводя трели наподобие старых певцов, все вокруг смеялись и аплодировали. Меня прозвали Ру, и я свыкся: начало слова Rouxinol, «соловей» по-португальски. Кличка казалась мне даже красивым экзотическим именем: чего уж тут обижаться? Потом вспомнились следующие летние каникулы. Плачущая Магда, подумалось, отчего она плачет? Может, так и надо? А Изабель со своими иллюзиями? И когда эти воспоминания достигли нестерпимых размеров, четких настолько, будто их проецировал на стену кинопроектор, я поднялся и вышел из номера.