Я так и не привыкла к движению волн, скрипу рей, скрежету железа и непрестанному клокотанию парусов на ветру. По ночам я не могла заснуть. Днем я мучилась от тесноты и взглядов мужчин, которые смотрели на меня, как голодные псы на еду. Мне приходилось бороться за то, чтобы поставить на очаг наш котелок, и за то, чтобы уединяться в гальюне, который представлял собой ящик с дырой над бездной океана. Констанса, в отличие от меня, ни на что не жаловалась и казалась даже довольной. По прошествии месяца путешествия запасы продовольствия стали заканчиваться, а выдачу воды, уже вонючей, строго ограничили. Я перенесла клетку со своими курами в нашу каюту, потому что стоило их оставить без присмотра, как пропадали яйца, и два раза в день, привязав шнурком за лапу, выгуливала птиц по палубе.
Однажды мне пришлось воспользоваться чугунной сковородой, чтобы защититься от самого дерзкого из всех матросов, некоего Себастьяна Ромеро. Я до сих пор помню это имя, потому что знаю, что нам с ним суждено встретиться в чистилище. В хаосе корабельного быта он не упускал ни малейшей возможности завалиться на меня, объясняя свою неустойчивость сильной качкой. Я несколько раз говорила ему, чтобы он оставил меня в покое, но это только еще больше распаляло его. Однажды ночью он застал меня одну в малюсеньком пространстве под палубой, где располагалась кухня. Прежде чем ему удалось схватить меня, я затылком почувствовала его зловонное дыхание и, недолго думая, резко повернулась и стукнула его сковородкой по голове, точно так же, как несколькими годами ранее поступила с беднягой Хуаном де Малагой, когда тот попытался ударить меня. Голова у Себастьяна Ромеро оказалась не такой крепкой, как у Хуана, и матрос, раскинув ноги, повалился на пол, где и оставался без движения несколько минут, пока я искала какие-нибудь тряпки, чтобы перевязать ему голову. Кровотечение у него было не такое сильное, как можно было бы опасаться, но лицо потом распухло и сделалось цвета баклажана. Я помогла ему подняться, и, так как никому из нас не хотелось, чтобы кто-нибудь узнал о произошедшем, мы договорились, что Себастьян «ударился головой о балку».
Среди пассажиров корабля был некий хронист и рисовальщик по имени Даниэль Бельалькасар, на которого короной была возложена задача рисования карт и записи наблюдений. Это был мужчина лет тридцати с лишним, поджарый и крепкий, с угловатым лицом и желтоватой кожей, как у андалусца. Он часами ходил от носа корабля к корме и обратно, чтобы поддерживать мышцы в тонусе, носил короткую косичку и золотую серьгу в левом ухе. Единственный раз, когда кто-то из команды позволил себе отпустить шуточку в его адрес, он ответил насмешнику сокрушительным ударом в нос, и больше его никто не беспокоил.
Бельалькасар начал путешествовать очень молодым и успел побывать в дальних странах Африки и Азии. Как-то он рассказал нам, что однажды он попал в плен к Барбароссе, грозному турецкому пирату, и его продали в рабство в Алжир, откуда ему удалось сбежать спустя два года, пережив множество тягот. Он всегда носил под мышкой толстую тетрадь в парусиновой обложке, куда записывал свои мысли мелкими, как муравьи, буквами. Он развлекался тем, что рисовал моряков за работой и — особенно часто — мою племянницу.
Констанса готовилась уйти в монастырь и одевалась как послушница, в платье, сшитое ею самой из бурого сукна, а голову покрывала платком из той же ткани: он закрывал ей пол-лба и завязывался под подбородком, не оставляя на виду ни единого волоса. Однако даже это ужасное одеяние не могло скрыть ни ее горделивой осанки, ни прекрасных глаз, черных и сияющих, как маслины. Бельалькасару сначала удалось упросить ее позировать ему, потом — уговорить снять с головы платок и наконец — чтобы она распустила старушечью кичку и позволила ветру играть ее черными кудрями. Что бы там ни значилось в скрепленных государственными печатями документах о чистоте крови нашего семейства, я подозреваю, что в наших жилах течет немалая доля сарацинской крови. Констанса без своего ужасного платья походила на одалиску на турецких коврах.
Пришел день, когда провизии осталось так мало, что мы начали голодать. Тут я вспомнила о своих пирожках и убедила кока — негра из Северной Африки с лицом, испещренным шрамами, — дать мне немного муки, жира и вяленого мяса, которое я, перед тем как готовить, вымочила в морской воде. Из своих собственных запасов я добавила маслины, изюм, вареные яйца — мелко нарубленные, чтобы их казалось больше, — и тмин, дешевую приправу, которая Придает кушаньям очень интересный вкус. Я бы что угодно отдала за пару луковиц, которых так много было в родной Пласенсии, но на корабле лук давно вышел. Я приготовила начинку, замесила тесто и зажарила пирожки — потому что печки не было. Пирожки стали пользоваться таким успехом, что начиная с того дня почти все стали приносить мне что-нибудь из своих личных запасов для начинки. Я делала пирожки с чечевицей, с горохом, с рыбой, с курицей, с колбасой, с сыром, с осьминогом и даже с акулой — и таким образом заработала уважение всей команды и пассажиров. Но еще больше меня стали уважать после бури, когда мне пришлось прижигать раны и врачевать переломы нескольким морякам, чему я научилась, помогая монашкам в больнице в Пласенсии.