Выбрать главу

Между тем журналист продолжал:

— Многие считают, что, поскольку вы стали такой важной фигурой, следующим вашим шагом будет политика. Что вы думаете?.. Не собираетесь ли?..

— Политика? — переспросил Гвин. — Боже, вообще-то я об этом не думал. Во всяком случае, до сих пор. Скажем так: я не исключаю такую возможность. Пока.

— Ты уже выражаешься как политик, Гвин.

Последняя реплика принадлежала Ричарду. Она была принята благосклонно, поскольку, как часто говорят, всем нам время от времени полезно посмеяться от души. Или хотя бы просто посмеяться. Смех нам необходим как воздух. Ричард опустил голову и отвернулся. На самом деле он не это хотел сказать. Совсем не это. Но мир Гвина отчасти был достоянием общественности. В то время как мир Ричарда все больше и больше становился до ужаса частным. А некоторые из нас — рабы своей жизни.

— Думаю, я могу обойтись писательским трудом, — ответил Гвин. — Впрочем, нельзя сказать, что это вещи несовместимые, верно? И писать книги, и заниматься политикой — это в равной степени работа творческая.

— Разумеется, вы выступали бы от партии лейбористов.

— Очевидно.

— Разумеется.

— Разумеется.

Разумеется, подумал Ричард. Само собой: разумеется, Гвин — лейборист. Это было очевидно. И волнистые карнизы в двадцати футах над их головами, бронзовые светильники или письменный стол с обтянутой кожей столешницей здесь вовсе ни при чем. Это было очевидно, потому что Гвин был тем, кем он был, — писателем в Англии в конце двадцатого века. Ничего другого такому человеку не оставалось. Ричард тоже был лейбористом, что было также очевидно. Он вращался в таких кругах и читал такие книги, что ему часто казалось, что в Англии лейбористы все, кроме членов правительства. Гвин был сыном школьного учителя из Уэльса (что он преподавал? — физкультуру — когда-то он был учителем физкультуры). Сейчас Гвин принадлежал к среднему классу и был лейбористом. Ричард был сыном одного из сыновей землевладельца в одном из графств, окружающих Лондон. Теперь и он был представителем среднего класса и лейбористом. Все писатели, все люди, так или иначе связанные с литературой, были лейбористами — и в этом одна из причин, почему они ладили между собой, почему до сих пор не затаскали друг друга по судам и не покалечили. Не то что в Америке, где старый хрыч из Алабамы вынужден общаться с богачом из Виргинии, а измученный литовец должен протягивать руку двухметровому верзиле из Кейп-Кода с глазами святоши. Кстати, Ричард не имел ничего против того, что Гвин богач и лейборист. И он не был против того, чтобы Гвин был просто богачом. Очень важно определить природу неприязни (очистить ее от всего лишнего), прежде чем все станет по-настоящему страшно, изодрано в клочья. «Это из-за него я ударил своего ребенка, — думал Ричард. — Из-за него я — со своей женой…» Богач и лейборист — прекрасно. Вечно нищая жизнь — прекрасная подготовка к тому, чтобы жить в роскоши. Во всяком случае, лучше подготовки, какую получаешь, когда всегда живешь в роскоши. Пусть социалист пьет шампанское. Для него это в новинку. Но так или иначе — кого это волнует? Когда-то Ричард был даже коммунистом — когда ему было чуть больше двадцати, — однако ничего хорошего из этого не вышло.

— Огромное спасибо, — произнес журналист слегка удивленно.

Минуту он пребывал в нерешительности, сокрушенно глядя на свой магнитофон, потом кивнул и встал. Теперь на первый план вышла девушка-фотограф — очень высокая и пышущая здоровьем.

— Если позволите, еще три минуты вон там, в уголке.

— Я не позирую, — возразил Гвин, — Мы договорились, что вы будете щелкать, пока мы разговариваем. Но никакого позирования.

— Всего три минутки. Ну, пожалуйста. Две минутки. Здесь такой замечательный свет.

Гвин нехотя уступил. Он уступил, подумал Ричард, с видом человека, который уже не раз изображал подобное неохотное согласие с полным сознанием своего великодушия и его границ. Рано или поздно этот колодец со сладкой водой иссякнет.

— Кто сегодня будет? — спросил Гвин, скрытый от Ричарда девушкой-фотографом, которая была вся увешана футлярами и сумками, как рождественская елка подарками.

— Точно не знаю. — Ричард назвал несколько имен. — Спасибо, что нашел время. В свой день рождения.

Тут женщина-фотограф, не оборачиваясь к Ричарду, стала делать ему яростные знаки заведенной за спину рукой. Обращаясь же к Гвину, она сказала:

— Хорошо. Вот-вот. Чуть повыше. Вот так. Очень хорошо. Очень хорошо. Прекрасно.

Выходя из дома, они столкнулись в холле с леди Деметрой Барри. Ей было двадцать девять лет, и у нее был вид человека, далекого от земных забот, именно такой, какой можно ожидать от особы, состоящей в родстве с королевой. Подобно Джине Талл, она не имела никакого отношения к литературе, кроме того что была замужем за одним из будто бы представителей.

— Ты на урок, милая? — спросил Гвин, вплотную подходя к жене.

Ричард ждал своей очереди. Потом с коротким официальным поклоном он произнес:

— Моя дорогая Деми, — и поцеловал ее в обе щеки.

Оранжевый фургон стоял на том же месте — забрызганный грязью, с грязной белой обивкой кабины и грязными кремовыми шторками на окнах по сторонам и сзади. Если не считать Джиро, Стив Кузенс был в машине один — Тринадцатого он отправил за соком.

Обезьянка. Пони. Кошка — трешка. Почему это пролетарские деньги все время называют какими-то животными? А потом еще эти перевертыши. Нидо, тяведь — полная чушь. «Ковер» означает шесть. «Полсрока» — это тоже шесть, а «срок» — двенадцать… Боже. Тюремным жаргоном можно было себя выдать, и пользоваться им не следовало. Стив Кузенс никогда не сидел в тюрьме, его досье было чистым как стеклышко (как не раз с томным видом многие адвокаты повторяли в зале суда)… Так обстояли дела у Стива Кузенса, а сам он сейчас сидел в кабине фургона и читал журнал «Политическое обозрение». Кроме журнала у него с собой была книга Элиаса Канетти «Масса и власть» (она лежала на приборной доске). Забавно, однако, — в том кругу, в котором вращался Стив (скорее это был эллипс без устойчивого центра), читать книги вроде «Массы и власти» было все равно что открыто заявить, что ты сидел, и сидел долго. Будьте бдительны с уголовником, читающим Камю и Кьеркегора или погруженным в «Критику чистого разума» или «Четыре квартета» Т. С. Элиота…

Стив. Стив Кузенс. Скуззи.

Скуззи? У Скуззи были крашеные волосы, поставленные торчком, какого-то сиропного или даже паточного цвета, но у корней они оставались черными (в память о более раннем периоде). Волосы его напоминали влажное сено, подвергшееся бездумному химическому воздействию. Там, где одна краска переходила в другую, волосы выглядели как щели между прокуренными зубами. Скуззи не курил. Мы не курим и не пьем, мы следим за своим здоровьем. У него было длинное лицо, несмотря на почти полное отсутствие подбородка (подбородок у него был размером с кадык, на который опирался), и при определенном освещении черты лица Скуззи напоминали намеренно смазанное изображение лица подозреваемого на телеэкране — размытое и разбитое на подергивающиеся квадратики. В мочках ушей у него висело по два тоненьких колечка. Когда он был готов напасть, он, как и все, выпучивал глаза, а еще его губы раздвигались в алчной, предвкушающей улыбке. Он был не очень высокого роста, но и не коротышка, а когда снимал рубашку, демонстрируя себя как иллюстрацию из учебника по анатомии, то поражал людей своей мускулатурой. И вообще эффектом неожиданности он умел пользоваться превосходно. В драках и потасовках это умение проявлялось сверх всякой меры. Потому что Стива невозможно было остановить. «Если уж я начал, меня не остановишь». Это точно. Он был из того разряда преступников, которые не понаслышке знают, что такое рецидивист. Он был молодец. У него была своя философия. По крайней мере, он так считал.

Задействовав шейные мышцы, Скуззи медленно повернул голову в сторону Тринадцатого, который открыл дверцу фургона и залез внутрь. Джиро, в своей толстой меховой шубе спавший в глубине фургона, жарко зевнул во сне.

— Он вышел? — спросил Тринадцатый.

— Они оба вышли. Поймали такси. Ну, отчитывайся.

— Ну и домина.