Из последних сил Ричард стал пробираться на восток, через Пятую авеню и Мэдисон-сквер, на проспект, залитый солнечным золотом. Дальше к северу проспект попадал в тиски города, его с обеих сторон зажимали застывшие высотные здания. Проспект, казалось, уходил в бесконечность и неизвестность, он был словно открытое море для первопроходцев Атлантики (когда боги и страхи были еще молоды и сильны), и море в любое мгновение могло обернуться концом света, низвергающимся океанским водопадом. Ричард понял, что отныне он уже не сможет говорить, что никогда не был в Америке. На это отличие — его главное достижение и притязание — он уже не сможет претендовать. Он был в Америке.
Он там уже был.
Часть четвертая
~ ~ ~
Гвин проснулся. Теперь он все время спал в этой комнате на втором этаже, которую Деми называла комнатой для посетителей, напротив хозяйских покоев, где спала Деми. Наскоро прочистив горло, он повернулся сначала на спину, потом на бок. Подушка на соседней кровати была расчерчена прядями прямых черных волос Памелы — ассистентки по писательским исследованиям. Из-под одеяла было видно острое плечо и часть спины, и даже в тусклом свете раннего утра, просачивавшемся сквозь шторы, Гвин мог различить тонкие отпечатки, оставленные прядями волос Памелы на ее плоти. С полминуты он напряженно подыскивал подходящие слова для описания этого зрелища. Другие мужчины, другие писатели, возможно, начали бы — кто знает? — с нанесения на карту общего контура, с описания устий. Но Гвин уже давно решил отказаться от описания женских тел или чьих бы то ни было тел в своей прозе. Потому что одни тела «лучше» других (а такое тело, как у Памелы, еще надо поискать). И хотя Гвин относился к телу, как и все другие (он сам все время жаловался Деми на ее тело и твердил, чтобы она держала себя в форме), он понимал, что сравнения отвратительны (и почти всегда неприятны), — так зачем же терять драгоценное время? Гвин сел и выпил стакан воды из бутылки. Вода называлась «Эликсир», и ее реклама гарантировала вечную юность.
Пожалуй, в современном лексиконе нет достаточно деликатного, достаточно мягкого слова, чтобы описать чувства Гвина, которые он испытывал, когда, пройдя несколько шагов по застеленному ковром полу, скользнул в постель Памелы. Наверное, больше всего подошло бы слово «снисходительность» в том значении, в каком оно употреблялось в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Когда преподобный мистер Коллинз обедает с леди Кэтрин де Бург, а на следующий день слабым от благодарности голосом превозносит ее неслыханную «снисходительность» — вот, что-то в этом духе. Добровольное умаление своей возвышенной персоны ради услаждения и духовного обогащения простой публики. Когда Гвин думал, какой он замечательный, ему казалось замечательным, что он ведет себя так замечательно. Ведь он мог бы — вполне обоснованно — вести себя очень скверно, если бы ему хотелось. Леди Кэтрин была снобом и тираншей, мистер Коллинз был снобом и лизоблюдом. А Гвин Барри, как и Джейн Остин, был писателем.
— Доброе утро, — снисходительно произнес Гвин.
— Мм, — пролепетала Памела. А может быть, это было «хмм»?
Женщины обожают, когда их нежат и ласкают по утрам. Это всемирный закон. Нет такой женщины, которой бы это не нравилось. Тем больше оснований не говорить об этом, а еще больше оснований не писать: в противном случае вы закончите оскорбительной для слуха пошлостью. Гвину предстояло предпринять сегодня массу начинаний и переделать кучу дел (что есть жизнь ума? что требует она от человека?), поэтому он постарался кончить побыстрее.
Где его халат? Вон там.
Гвин выбрался из постели, надел халат, подошел к двери, вышел на площадку, пересек ее, открыл расположенную напротив дверь, вошел в комнату и забрался в постель к жене. Деми уже проснулась. Он благосклонно пожал ей руку.
— Пора вставать к чаю, любимая, — сказал он.
Чай, разумеется, уже стоял на подносе, накрытом Шерили или Пакитой. Деми оставалось только взять поднос. И, конечно, почту Гвина.
— Давай быстрее, любимая. У меня мало времени.
Временами Деми была крайне медлительна. Зеленые глаза Гвина снисходительно мерцали.
— Пэм хочет немножко поваляться в постели. Чуть-чуть полежать, — сказал тихо Гвин, вспомнив, что Деми не любит утром встречаться с Пэм. И не только утром. Но утром особенно. И особенно утром, как только встанет. Иногда Гвина раздражало, как вяло Деми выбирается из постели. Теперь он мог раскинуться в опустевшей, нагретой Деми постели, он любил все живое без разбора.
— Мне кажется, я уже не раз об этом говорил, что ты вольна, и ты сама это знаешь, в любое время изменить сложившийся порядок вещей. И мне кажется, я уже не раз тебе об этом говорил. Послушай, что пишут: «Привлекательная простота притчи мистера Барри иногда переходит в упрощенность». По крайней мере, таково мнение мистера Аарона Э. Вурлитцера из «Милуоки геральд трибюн». Неужели они не знают, как трудно сделать так, чтобы сложное выглядело простым? Повторяю, одно твое слово, Деми, и сложившийся порядок вещей можно пересмотреть. Или изменить. Я мужчина в расцвете лет. Я — мужчина. Во всех смыслах. И как у мужчины у меня есть свои потребности. Чтобы удовлетворить эти потребности, Деми, мне не приходится ходить так далеко и подвергаться таким опасностям, как другим мужчинам. Я вижу — по твоему нахмуренному лбу и по тому, что твое родимое пятно стало винно-красного цвета, — что ты бы предпочла, чтобы мои странствия увели меня дальше, чем в комнату для посетителей. Неужели ты этого хочешь, Деми? Правда? А вот это хорошо. Просто превосходно. Послушай, что пишет Марион Тредвелл из «Мидленд икзэминер»: «Пожалуй, можно сказать, что Барри удалось прочувствовать глубоко потаенные желания людей. Именно этим объясняется успех книги». — Гвин стоически выдержал паузу. — Почему женщины менее восприимчивы к моим книгам, чем мужчины? Подумай об этом на досуге, Деми. Я буду признателен за твою «женскую интуицию».
Деми смотрела на мужа, который созерцал лежавший перед ним разрезанный напополам грейпфрут, созерцал подозрительно, без прежнего восторженного детского любопытства. Гвин перестал смотреть на грейпфруты по-детски, после того как один из них в ответ на восторженный детский тычок зубчатой ложечкой брызнул ему соком прямо в глаз. После этого Деми полчаса бегала вокруг Гвина с компрессами и глазными каплями.
— Повторяю еще раз. Я хочу убедиться, что ты правильно меня поняла. Я обязан следовать своим импульсивным порывам. Улавливать их и следовать им, куда бы это ни завело. Ведь чем я, по сути дела, занимаюсь?
— Исследованиями.
— Вот именно — исследованиями. Когда я играю с Ричардом в бильярд, в теннис или в шахматы, когда я…
— Лучше б ты этого не делал.
— Чего?
— Лучше бы ты не играл с Ричардом. Ты всегда проигрываешь, и после этого у тебя гнусное настроение.
Гвин стоически выдержал паузу.
— Когда я играю в бильярд, я провожу исследования. Когда я сплю, я провожу исследования. Когда я охочусь на лис или играю в карты с Себби, я провожу исследования. Когда я занимаюсь сексом с Памелой в соседней комнате, я провожу исследования.
— Она твой ассистент по научным исследованиям.
— Деми, это неплохо. Мы исследуем в классической позе, когда я сверху. Мы исследуем, когда я сзади. Мы исследуем, когда она сверху.
— Но в твоих романах нет секса.
— Не знаю, заметила ты или нет, — сказал Гвин и уронил голову на грудь (так мог бы уронить голову на грудь Ричард, после того как Марко в тридцатый раз за пятнадцать минут путал буквы «и» и «н» или «к» и «х»). И все же Гвин прекрасно знал, что никогда не бросит Деметру, потому что только с ней он мог себе позволить это щекочущее нервы красноречие, эти его забавные периодические кровопускания. — В моих романах нет и бильярда. Все происходит иначе. Совсем по-другому. Напряженность и блеск прозе придает как раз то, что из нее сознательно исключено. Абстрактные произведения Пикассо обретают еще большую силу от… от скупости изобразительных средств. От недосказанности. Оттого, что порыв сдерживается, как уздой. Вот как возница, который в одной руке сжимает поводья, а в другой…