Выбрать главу

— Откуда вы все это знаете?

— У меня в универе высший балл по океанографии.

— О, — пьяно вздыхаю я. — Это… интересно.

— Мне тоже так кажется. — Она снова смотрит на морских дьяволов.

— Где вы были? — спрашиваю я.

— Да тут где-то. — Она смотрит мимо меня, будто завороженная чем-то невидимым. — Говорили с Тимом?

— Да. — Я пожимаю плечами. — Он в порядке.

— Вы не ладите?

— Как большинство отцов и сыновей, — замечаю я.

— Ну, очень жаль. — Она смотрит на меня. Отходит от прожектора, садится рядом на скамейку. — Может, вы ему не нравитесь. — Она вытаскивает из прически цветок, нюхает. — Но наверное, это ничего, потому что, может, и он вам не нравится.

— Вы как думаете, мой сын красивый? — спрашиваю я.

— Да. Очень. А что?

— Просто интересно. — Я пожимаю плечами.

Один морской дьявол выплывает на поверхность и плещет по воде плавником.

— О чем вы с ним днем говорили? — спрашиваю я.

— Особо ни о чем. А что?

— Я хочу знать.

— Просто… о чем-то.

— О чем? — настаиваю я. — Рэчел.

— О чем-то.

Мы разглядываем морских дьяволов. Один уплывает. Второй неуверенно дрейфует в сиянии прожектора.

— Он обо мне говорит? — спрашиваю я.

— А что?

— Я хочу знать.

— Зачем? — она робко улыбается.

— Хочу знать, что он обо мне говорит.

— Он ничего не говорит.

— Да? — слегка удивляюсь я.

— Он не говорит о вас.

Морской дьявол кружит в воде, плещется.

— Я вам не верю, — говорю я.

— Придется, — отвечает Рэчел.

На следующей день мы с Тимом на пляже под тихим безупречным небом играем в нарды. Я выигрываю. Тим в наушниках, исход игры его не особо интересует. У меня выпадают двойные шестерки. Тим апатично озирает пляж, на лице — ни малейших эмоций. Кидает кости. На зеленый зонтик над нами садится красная птичка. К нам идет Рэчел в крошечном голубом бикини, с розовой гирляндой, попивая «перье».

— Привет, Лес, привет, Тим, — радостно говорит она. — Отличный день.

— Привет, Рэчел, — улыбаюсь я.

Тим кивает, не поднимая глаз, не снимая очков и наушников. И Рэчел стоит, переводя взгляд с меня на Тима.

— Ну, увидимся, — мямлит она.

— Конечно, — говорю я. — Может, на луау?

Тим не произносит ни слова. Я двигаю две фишки. Рэчел уходит, возвращается в гостиницу. Я выигрываю. Тим вздыхает, откидывается в шезлонге, снимает очки, трет глаза. Может, особых шансов не было с самого начала. Я ложусь, наблюдаю за Тимом. Он смотрит в море — теплое, тянется плоской синей простыней до горизонта, и, может, Тим пытается заглянуть за горизонт, и в глазах его разочарование, ибо за горизонтом — все та же плоскость, и холодает, хотя ветра нет, а ближе к вечеру океан темнеет, небо рыжеет и мы уходим с пляжа.

глава 5. Сижу тихо

Занавески не поднимаю до самого Нью-Мексико. Не поднимаю, когда поезд уезжает из Нью-Гэмпшира, мчится по Нью-Йорку, не поднимаю, когда поезд влетает в Чикаго, и потом тоже, когда пересаживаюсь на другой поезд, «Амтрак», что в итоге привезет меня в Лос-Анджелес. Подняв наконец занавески в крошечном купе, сижу на полке и смотрю на мелькающие пейзажи, точно за окном кино, а прозрачный оконный квадрат — экран. Смотрю на коров, что пасутся под хмурым небом Нью-Мексико, на нескончаемые задворки, бесцветное белье на веревках, ржавые игрушки, гнутые горки, кривые качели, тучи темнеют, поезд минует Санта-Фе. Мельницы в полях вертятся быстрее, груды желтого поповника вдоль мокрых шоссе дрожат, когда поезд пролетает мимо, и вот я уже мурлычу под нос «Это твоя земля»[29], а потом достаю из чемодана все, что надену к отцовской свадьбе, кладу на полку, разглядываю, пока поезд не тормозит в Альбукерке, и тут же вспоминаю «Семейство Партридж»[30] и песню, которую они пели.

Отец сообщает мне о своей женитьбе, в ноябре явившись в Кэмден. Мы едем в город, он покупает несколько книжек, потом кассету в музыкальном киоске. Не то чтобы мне хотелось книжек или кассету, но отец на удивление упорно желает мне что-нибудь купить, и приходится изображать ликование над кассетой «Клуба Культуры»[31] и тремя сборниками стихов. Я даже знакомлю отца с двумя девчонками — мы с ними сталкиваемся в книжном, они живут в нашем доме, я от них не в восторге. Отец все завязывает мне шарф, сетует на ранний снег, на холод, рассказывает, как прекрасно в Лос-Анджелесе, какие теплые дни да как уютны ночи, как я еще могу поступить в тамошний универ или в Южнокалифорнийский, а может, не туда, а в Пеппердайн. Я улыбаюсь, киваю, почти не раскрываю рта, отцовские стремления мне подозрительны.

За обедом в кафешке на окраине он заказывает «шприцер» с белым вином. Вроде не переживает, когда я прошу джин с тоником. Мы заказываем обед, он выпивает еще два «шприцера» и, кажется, расслабляется.

— Ну-с, и как дела у моей панкушки?

— Я не панкушка.

— Да ладно, на вид ты несколько… э… панк. — Он улыбается, а поскольку я молчу, спрашивает: — Разве нет? — И улыбка сползает с его лица.

Мне вдруг становится его жаль.

— Наверное, да, немного.

Я допиваю, посасываю лед. Не дам ему играть первую скрипку, решаю я и спрашиваю про студию, про Грэма, про Калифорнию. Мы торопливо едим, я заказываю еще джин с тоником, отец закуривает.

— Ты про Шерил не спросила, — наконец замечает он.

— Разве?

— Да. — Он затягивается, выдыхает.

— Нет. Спросила.

— Когда?

— По дороге в город. Разве нет?

— По-моему, нет.

— Да нет же, я спрашивала.

— Я не помню, милая.

— Ну, мне кажется, спрашивала.

— Тебе она не нравится?

— Как Шерил?

Он улыбается, смотрит в стол, потом на меня.

— По-моему, мы женимся.

— Правда?

— Да.

— Это… ну… значит, поздравляю. Отлично.

Он смотрит вопросительно.

— Ты правда считаешь, что это отлично?

Я подношу бокал к губам, постукиваю по нему, чтобы лед упал на дно.

— Ну… до меня… э… постепенно доходит, что ты, кажется, всерьез.

— Шерил замечательная. Вы ладите. — Он запинается, тянется к сигарете, но отдергивает руку. — Ну то есть, ладили, когда общались.

— Не я же на Шерил женюсь — ты.

— Когда ты так отвечаешь, малыш, я сразу понимаю, что ты думаешь.

Я порываюсь коснуться его ладони, но что-то меня останавливает.

— Не переживай, — говорю я.

— Я был так… одинок, — говорит он. — По-моему, целую вечность.

— Угу.

— Наступает момент, когда кто-то нужен.

— Не объясняй, — поспешно говорю я, а потом не так жестко: — Потому что ты не обязан.

— Я хочу, чтобы ты меня одобрила, — просто отвечает он. — Вот и все.

— Тебе это не нужно.

Он откидывается на спинку, опускает сигарету, которую собирался прикурить.

— Свадьба в декабре. — Пауза. — Когда ты домой вернешься.

Я смотрю в окно на густой холодный снегопад, на облака, серые, будто асфальт.

— Ты маме сказал? — спрашиваю я.

— Нет.

За обедом официант усаживает меня за столик со старым евреем; тот читает потрепанную черную книжечку и бормочет — должно быть, на иврите. Старый еврей совсем не похож на моего отца, но манерой держаться напоминает многих отцовских друзей со студии. Еврей старше, с бородой, но после ноябрьского обеда с отцом я впервые ем так близко от мужчины. Я почти не притрагиваюсь к сэндвичу, тонюсенькому и черствому, и к остывшему овощному супу тоже. Съедаю мороженое, выпиваю «Тэб», собираюсь закурить и понимаю, что здесь не курят. Ковыряю сэндвич, оглядываю переполненный вагон-ресторан, замечаю, что все официанты черные, а пассажиры — по большей части старики и иностранцы. Снаружи мелькает пейзаж цвета сепии, саманные домишки, молодые матери в обрезанных джинсах и блузках с бретельками поднимают красных младенцев, показывают им поезд, вяло машут проезжающим вагонам. Пустые автокафе, громадные, явно заброшенные помойки, опять саманные дома. В купе я разглядываю шмотки на полке, в наушниках Бой Джордж поет «Церковь отравленного разума», песню с кассеты, которую в ноябре купил мне отец.

Ночами фигово. Не могу спать даже после валиума, от него лишь впадаю в прострацию, шагаю по купе — там особо не погуляешь, — стараясь не падать, когда поезд разгоняется по пустыням, внезапно тормозит без предупреждения, и в сумеречном вагоне меня резко дергает. Поднимаю занавески, ничего не вижу, только уголек сигареты светится в оконном стекле. На развязках, как правило, объявляют, что на пути надуло песка, а один раз, около трех ночи, — что-то про койота. Я ненадолго засыпаю и прихожу в себя, когда на границе Аризоны поезд въезжает в грозу. Полная темень, и вдруг пурпурные, фиолетовые молнии расцветают по всему небу, на несколько секунд освещая городишки. Поезд их минует — вокзальные колокола, мерцание красных вспышек, фары одинокого пикапа застыли на переезде, ждут, а поезд громыхает в ночи, и кошмарные городишки уменьшаются, исчезают, отдаляются друг от друга, а я еду поездом не потому, что не люблю летать, и не потому, что хочу увидеть свою страну, — я не желаю лишние три дня торчать в Лос-Анджелесе с отцом и Шерил, или с Грэмом, или с матерью. Закрытый универмаг, неоновая вывеска бензоколонки, поезд тормозит, ползет дальше, без толку оттягивать неизбежное, опускать занавески.