— Ты… — Она сглатывает. — Не хочешь… на это глядеть.
Я сажусь к ней на матрас, и она тоже пытается сесть, но в итоге лишь прислоняется к стене и спрашивает, как у меня прошел день на работе.
— Что ты несешь? — спрашиваю я. — Ты хочешь знать, как я работаю на автомойке?
— Что… творилось? — Она делает вдох.
— Есть автомойка, — рассказываю я. — Там был чокнутый пацан. Ужасно было интересно. Может, самый интересный день в жизни у меня. — Я устал, мой косяк слишком быстро тухнет, и я тянусь через Мэри за спичками — они лежат по ту сторону матраса возле ложки и грязного полиэтиленового пакета. Поджигаю косяк и спрашиваю, как она стусовалась с Питером.
Она долго ничего не говорит, и не могу сказать, что меня это удивляет. Потом отвечает тихо и глухо, я едва слышу, наклоняюсь к ней, а она что-то бубнит, и приходится переспрашивать, а изо рта у нее тянет какой-то дохлятиной. По радио «Орлы» поют «Не бери в голову»[93], и я пытаюсь подпевать.
— Питер сделал… кое-что плохое… в пустыне…
— Да ну? — спрашиваю я. — Я типа, блядь, не сомневаюсь. — Еще тяжка, а потом: — И что же?
Она кивает, точно благодарна, что я спросил.
— Мы в Карсоне с парнем познакомились… он нас подсадил на очень сильную… штуку. — Она облизывает губы, и мне становится грустно. — И… мы с ним тусовались… недолго… и парень был хороший, а один раз Питер уехал за пончиками… за пончиками уехал… и мы с этим парнем стали дурака валять. Хорошо было… — Она так далеко, так обдолбана, что я завожусь, а она умолкает, смотрит на меня, проверяет — точно ли я здесь и слушаю. — Питер вошел…
Моя ладонь лежит у нее на колене, а ей, похоже, все равно, и я снова киваю.
— Знаешь, что он сделал? — спрашивает она.
— Кто? Питер? Что?
— Угадай. — Она хихикает.
Я надолго задумываюсь.
— Съел… пончики?
— Он отвез парня в пустыню.
— Да ну? — Моя рука ползет по ее ляжке, костлявая такая ляжка, жесткая и вся в пыли, и я веду по ней ладонью, смахивая пыль хлопьями.
— Ага… и пальнул ему в глаз.
— Ух ты, — говорю я. — Я знаю, Питер такие вещи проделывает. Так что меня, в общем, не сильно удивляет.
— А потом давай на меня орать, содрал с парня штаны, вытащил нож и отрезал парню… эту штуку и… — Мэри умолкает, начинает хихикать, и я тоже хихикаю. — Швырнул ее мне и говорит — ты этого хотела, блядища, этого? — Она истерически хохочет, и я тоже смеюсь, и смеемся мы, кажется, довольно долго, а потом она перестает и начинает плакать, по-настоящему, задыхаясь и отхаркиваясь, и я убираю руку с ее ноги. — Мы с ним больше ни о чем не говорим, — всхлипывает она.
Я все равно пытаюсь ее отыметь, но она тугая, сухая и под кайфом, так что мне становится больно и я пока бросаю это дело. Но мне по-прежнему охота, и я пытаюсь заставить ее у меня отсосать, а она засыпает, и я пытаюсь ее поднять, прислонить к стене и выебать в рот, но ничего не выходит, и я в итоге дрочу, но не могу даже кончить.
Я просыпаюсь, потому что барабанят в дверь. Поздно, солнце высоко, в окно сочится, бьет в лицо прямо, и я встаю, озираюсь и не вижу ни Питера, ни Мэри, встаю, думаю — может, это они там в дверь колотят, иду, открываю, я устал, меня шатает, а за дверью загорелый парень, блондин, волосы уложены, фигура неплохая, на нем безрукавка, мешковатые шорты, полуботинки, темные очки «Вуарнет», и он пялится на меня, словно только обо мне всю жизнь и мечтал.
— Тебе чего, мужик? — спрашиваю я.
— Ищу кое-кого, — отвечает он, прибавив: — …мужик.
— Кое-кого тут нету, — говорю я и почти закрываю дверь. — Прием окончен.
— Отец, — говорит парень.
— Просто уходи, ладно?
Парень толкает дверь и проходит мимо меня.
— Ох, мужик, — говорю я, — какого черта тебе надо?
— Где Питер? — спрашивает он. — Я Питера ищу.
— Его… нету.
Парень озирается, все осматривает. Наконец прислоняется к спинке дивана и, оглядев меня, спрашивает:
— Ты какого рожна уставился?
— Я даже не особо рехнулся, — говорю я. — Просто очень устал. Просто хочу, чтобы все закончилось, потому что больше уже сил никаких нет.
— Скажи только, где, блядь, Питер, — просит этот пижон.
— Откуда мне, блядь, знать?
— Ну, отец, — смеется он, — ты лучше выясни. — Смотрит на меня, прибавляет: — Знаешь почему?
— Нет. Почему?
— Ты правда хочешь знать?
— Ну да, я же сказал — хочу знать почему. Давай, мужик, не говнись. Неделя была кошмарная. Мы можем подружиться, если…
— Я тебе скажу почему. — Он умолкает и театрально, тихим голосом, к которому я уже начинаю приспосабливаться, говорит: — Потому что он в полной, — пауза, — абсолютной, — еще пауза, — беспросветной жопе.
— Вот оно что, — роняю я.
— Да, правда, — говорит загорелый парень. — Sefior .
— Ага. Ну, я ему передам, что ты заходил и все такое. — Я открываю парню дверь, и он к ней подбирается. — И я, кстати, не мексиканец.
— Все очень просто, — говорит парень. — Я вернусь, и если у Питера этого нет, вы все — покойники. — Он долго смотрит на меня, этот парень, восемнадцать лет, девятнадцать, губы толстые, пустое красивое лицо, такое невнятное, что через пять минут я его не смогу вспомнить, не смогу Питеру описать.
— Ну да? — Я сглатываю, закрываю дверь. — И что ты сделаешь? Поджаришь нас до смерти на солнышке?
Он мило улыбается, и дверь хлопает.
Я не еду на автомойку, остаюсь дома, жду Питера с Мэри, я даже не знаю, появятся ли они, я даже не знаю, что такое «это», про которое говорил серфер, и я сижу на диване, пялюсь в окно, ни на что не глядя. Я и думать не могу о том, как Питер явился и все изгадил, — начать с того, что все и было изгажено, и не явись Питер на этой неделе, явился бы на следующей или через год, и как-то не верится, что есть разница, потому что всю дорогу знаешь, что это случится, и вот сидишь пялишься в окно, ждешь, когда вернутся Питер с Мэри и ты сможешь капитулировать.
Я рассказываю им, что приходил серфер. Питер кружит по комнате.
— Я сейчас, наверное, обосрусь.
— Я говорила, я говорила, — начинает бубнить Мэри.
— Соберитесь, — говорит нам Питер. — Мы отсюда выметаемся очень быстро.
Мэри плачет.
— Мне с собой брать нечего, — говорю я. Смотрю, как он нервно вышагивает по комнате. Мэри уходит в заднюю комнату, рушится на матрас, сует в рот пальцы, грызет их.
— Ты какого хрена делаешь? — орет Питер.
— Собираюсь, — всхлипывает она, корчась на матрасе.
Тут Питер подваливает ко мне, достает из заднего кармана пружинный нож, протягивает, и я спрашиваю:
— Отец, а это зачем?
— Пацан.
Про пацана я забыл. Смотрю на дверь ванной, устал кошмарно.
— Если мы оставим пацана, — говорит Питер, — кто-нибудь его найдет, он заговорит, и мы будем в жопе.
— Пусть от голода умрет, — шепчу я, пялясь на нож.
— Нет, мужик, нет. — И Питер сует его мне в руку.
Я стискиваю нож, и он со щелчком открывается. Злобный на вид, длинный, тяжелый.
— Он, блядь, острый такой, — говорю я, рассматривая лезвие, а потом смотрю на Питера, жду указаний, и он на меня смотрит.
— В том-то и штука, мужик, — говорит он. Не знаю, сколько мы так стоим, а потом я открываю рот, а Питер говорит:
— Ну, давай.
Я хватаю его, напрягаюсь, говорю:
— Но я, заметь, не возражаю.
Я иду к ванной, и Мэри меня видит, бежит, хромает ко мне, но Питер бьет ее пару раз, отбрасывает назад, и я вхожу в ванную.
Пацан бледен, хорошенький, на вид слабый, он видит нож, начинает плакать, ерзает, пытается бежать, я не хочу делать это при свете, поэтому выключаю свет, пытаюсь ударить пацана в темноте, но при мысли о том, что я его заколю в темноте, психую, включаю свет, встаю на колени, тычу носком ему в живот, но недостаточно сильно, тычу снова, сильнее, он выгибает спину, и я тычу опять, пытаюсь его зарезать, но пацан все выгибается кверху животом, будто его скрутило, и я все тычу ему в живот, а потом в грудь, только нож застревает в костях, а пацан не умирает, и я пытаюсь перерезать ему глотку, но он опускает подбородок, и в итоге я тычу ему в подбородок, разрезаю его и, наконец, хватаю пацана за волосы, оттягиваю голову назад, а он плачет, все выгибается, пытается выкрутиться, вся ванна заляпана кровью из неглубоких ран, а в гостиной орет Мэри, и я загоняю нож ему в глотку, вскрываю ее, и у него глаза расширяются — понял, — и мне в лицо бьет фонтанище горячей крови, я чувствую вкус, рукой вытираю глаза, в руке по-прежнему нож, а кровь вообще везде, и пацан еще долго шевелится, а я стою на коленях, весь в крови, кое-где лиловой, местами темнее, а пацан дергается тише, из гостиной уже ничего не слыхать, только кровь течет в сток, а позже приходит Питер, вытирает меня, шепчет: «Все нормально, мужик, едем в пустыню, мужик, все нормально, мужик, тш-ш», — и мы как-то попадаем в фургон и уезжаем из квартиры, из Ван-Найса, и мне нужно убедить Питера, что я в порядке.