И он указал на ствол молодой сосны: оторванная от почвы, с землей и мхом, она неслась в водовороте потока.
– Все меньше и меньше становится глыба земли, она осыпается, – мрачно заметил Инго, – и наконец дерево погибнет между скал.
Ирмгарда поднялась и напряженно проследила за путем дикого ствола, который несся по течению, порою поднимался вверх в водовороте волн и наконец почти исчез в тумане и брызгах.
– Остановилось! – вдруг закричала Ирмгарда и побежала к тому месту ручья, где дерево зацепилось за выдававшуюся косу. – Взгляни сюда, вон оно, зеленое, на нашем берегу. Очень может быть, что оно врастет в землю.
– И тебе это любо, скажи?! – страстно воскликнул Инго.
Ирмгарда промолчала.
Солнце показалось из-за туч, озарив своими лучами светлый облик девушки; золотом искрились волосы вокруг ее головы и плеч, и с опущенными глазами, зардевшимися щеками стояла она перед Инго. Сердце затрепетало в нем радостью и любовью, и почтительно подошел он к ней; но Ирмгарда стояла неподвижно, и только защищаясь легким движением руки, она с мольбой прошептала:
– Красное солнце видит!
Инго горячо поцеловал ее, молвив милому солнцу:
– Приветствую тебя, кроткий властелин дня; будь ласков к нам и храни виденное тобой!
Он еще раз поцеловал ее, ощутив своими губами ее теплый рот. Но когда он хотел обнять ее, то Ирмгарда подняла руку и страстно взглянула на него, однако щеки ее побледнели, и движением руки она указала ему на горы. Инго повиновался и пошел, когда же, оглянувшись, он посмотрел на нее, то, озаренная светом солнца, она стояла на коленях перед деревцем, с мольбой подняв к небу руки.
Утром того же дня в доме Ансвальда собрались благородные мужи и мудрые старцы, начальники общин и испытанные воины, и уселись они в креслах, поставленных рядами по обеим сторонам очага. Хозяин сел посредине, за его креслом стоял Теодульф. Гильдебранд запер дверь, и князь сказал собранию:
– В дом мой пришел Инго, сын короля Ингберта, связанный со мной узами гостеприимства со времени отцов наших. Я прошу для него у народа права гостеприимства, чтобы не только в доме моем, но и в стране нашей он был в безопасности от всяких врагов, чтобы находил он право против злодеев и защиту в оружии соседей против каждого, кто покушался бы на его жизнь и честь. Просителем стою я перед вами за достойного человека, и от вас зависит окончательный выбор.
За словами этими наступила глубокая тишина, наконец поднялся Изанбарт. Длинными прядями ниспадали белоснежные волосы вокруг покрытого рубцами лица, высокий стан его опирался на посох, но могуч был голос старца, и почтительно слушали его мужи.
– Тебе, князь, подобает говорить, и ты сделал это. Мы привыкли, чтобы народу давал ты, но если ты сам просишь у народа, то сердца наши готовы исполнить желание твое. Славен муж этот, и что он именно таков, а не какой-то лжец-проходимец, за то ручается песня певца, знак гостеприимства, сличенный тобой, но больше всего – доблесть его лица и тела. Но мы поставлены стражами благосостояния многих, тревожные времена требуют осторожности, поэтому надобен нам строгий совет и согласие мнений, которые, быть может, разъединяют витязей нашего народа.
Он сел, и соседи почтительно кивнули. Вдруг поднялся Ротари, благородный муж из древнего рода, человек тучный, с красным лицом и рыжеватыми волосами, добрый бражник, удалой боец и веселый хороводник; в насмешку молодежь прозвала его «краснощеким королем».
– По-моему, – сказал он, – утренний совет должен быть, подобно утренней выпивке, краток и крепок. Нечего тут кажется, долго токовать. Недавно мы пили вино за его здоровье, значит, не следует сегодня наливать воды в его чашу. Он витязь, и в пользу его говорят два добрых поручителя: песня певца и наша благосклонность. Голосом моим я даю ему право гостеприимства.
Старики улыбнулись такой горячности, а люди помоложе громко изъявили Ротари свое одобрение. Тогда поднялся Зинтрам, дядя Теодульфа, человек безбровый, белоокий и с тощим лицом, суровый господин, грозный для врагов, но мудрый в совете и уважаемый при дворе короля.
– Благосклонен ты к нему, князь, и он заслуживает этого, говорите все вы. И я охотно бы приветствовал его как гостя, что порой делаем мы для путника, похвала которому, и не возвещается устами певца. Но желания сердца моего сдерживаются одним сомнением: другом ли нашим явился он с чужбины? Не все молодые воины деревень наших находятся у домашних очагов, не забываю я и о тех, кто отправился на чужбину за славой и золотом. Кто из наших родичей ратовал за одно с аллеманами? Ни одного не знаю я. Но в римском войске есть отважные бойцы, наши соотечественники; если они враги пришельцу, то можем ли мы считать себя его друзьями? Если они пали в бою, то в селениях наших раздастся погребальный плач. Но кто же сразил их? Быть может – отважный в боях муж, который сам похвалялся этим за столом. Можем ли мы предложить гостеприимство недругу, враждебно пролившему кровь нашу? Сделал ли он это я не знаю, но если и не сделал, то только случайно, и не было у него такого намерения, так как он сражался за короля Атанариха. В римских войсках, слышал я, поговаривают, будто кесарь обязан своими победами только союзникам, говорящим на нашем языке; подобно великанам, краснощекие сыны нашей страны возвышаются над черноокими чужеземцами. И кесарь награждает их запястьями, почестями и высшими должностями. Спросите в Риме о могучем воине и гордом властелине, и римские торгаши с завистливым взором ответят: «Все это – германская кровь». Где найти нашей молодежи воинскую честь и благосклонность богов, если оружие наше станет мирно ржаветь в стране? Куда отправится избыток сил из селений наших, если кесарь не откроет путникам сокровищницы своей? Поэтому говорю я, что полезно нам его царствование, и ратующий против него – противится нашим пользам. Берегитесь, чтобы чужеземец не преградил нашим мужам дорогу, ведущую благородных витязей к богатству и почестям.
Мрачно сидели мужи, опечаленные тем, что Зинтрам сказал правду. Но молчание, нахмурив густые брови, прервал Беро, отец Фриды, дюжий землепашец.
– Ты услал брата своего в римское войско, – медленно и грубо проговорил он, – а теперь спокойно сидишь на его земле; не удивляюсь я после этого, что хвалишь ты чужое племя. Но не на радость земледельцу заносчивые парни, которые возвращаются из походов на римские земли, потому что плохие они соотечественники: хулители наших обычаев, хвастуны и лгуны. Поэтому говорю я, что римские походы – гибель для нашего народа. Если наши молодые воины поступают на службу к чужим военачальникам, то делают они это на свой страх и риск, а не по выбору или назначению народа. Но я хвалю любовь к родному дому, честные удары топора и мирную жизнь с соседями, чтящими моих богов и мой язык. Теперь мы в мире со всеми; если аллеман, человек добрый, придет сегодня к очагу нашему, то мы посадим его у огня; но пусть явится завтра римский воин, честно поступающий по отношению к нам, и мы сделаем, быть может, то же самое. Оба они должны мирно жить по нашим законам, но если они станут завидовать друг другу из-за воздуха или огня очага, то пусть возьмут мечи свои и за деревенской околицей боем покончат с распрями. Удары – это их дело, а не наше. Поэтому говорю: здесь доблестный муж, и римлянин он или вандал, я все равно приветствую его за нашим столом. Мы остаемся хозяевами и сумеем обуздать его, если он нарушит спокойствие страны.
Сказав это, он сердито сел на свою скамеечку, а старики одобрительно забормотали. Тогда поднялся Альбвин, благородный муж; говорили, будто у него с незапамятных времен поселился под бревенчатой крышей домовой, и ночью укачивает он детей его семейства, отчего они и не растут, подобно другим людям – все его родичи были малы ростом, но приветливы на вид и ласковы словами. И Альбвин сказал: