«Когда Магда хохоча спихивала меня с поваленного дерева и я падала на землю, и… Магда, это Мари Мадлен: Магдалена Монтесума, актриса Барона. Монтесумой ее назвал Барон, это было время, когда имена меняли, как на киностудиях. В ней уживались две девушки – Мари Мадлен и Монтесума: великодушие и преданность пресвятой шлюхи, гордыня, гордый геральдический профиль, благородные в своей дикости черты лица, заставляющие вспоминать ацтеков. Она была из бедной семьи, работала официанткой в ресторане, но была воплощением элегантности и насмешки, хотя сама никогда ни над кем не смеялась. Именно поэтому было странно, что она так ребячилась. Зачем я все это рассказываю? Но именно так все и было, я только это и помню, ни к чему что-то выдумывать… Бывает, это приносит плоды, совершенно неожиданно, без всякой связи с предыдущим.
Был не только этот мчащийся вперед поезд, был еще и сон, который регулярно повторялся: я в нашей ванной комнате в Саарбрюккене, она, пожалуй, немного великовата и длинновата. Вместо унитазов, которые в действительности находятся в углублении, в моем сне – печи, и их жерла закрыты. Я со своей бабушкой и мамой, мы голые. И каждый раз одна и та же сцена, медленная и быстрая одновременно: бабушка у нас на глазах исчезает в печи… унитазы, унитазы – печи, а мы с мамой в другом конце ванной сидим на большом расписном деревянном сундуке, в который складывают грязное белье, и ждем, голые. Я этот сон никогда не рассказываю, слишком очевидно: он тайным образом устанавливает связь между нами тремя и теми, кого раздевали в другом месте. Мне почти стыдно за этот сон: в нашей ванной стояла ванна на фаянсовых ножках и на полу была очень красивая мозаика из маленьких плиток, черных и белых, а на стенах – морской волны. Но всякий раз, когда я возвращалась в Саарбрюккен в наш дом на Фонтанной улице, всякий раз, как только входила в ванную, сразу видела эти печи-унитазы.
* * *В крошечном кружке света – только рука с намотанной на запястье цепью, рука опирается о стену, за этой рукой, далеко в глубине, там, куда в принципе и не ходят, – улица. Она стоит спиной. Музыка! Ритмы у мелодии разные: куплет на 2/4, а для припева – ритм вальса. В этом движении на три такта она выйдет на авансцену, немного вульгарно извиваясь всем телом. Потом обернется к рампе:
Das Handtuch ist so drecking und die Asche verstreutAus dem Radio die Stimme von Brenda LeeГрязное полотенце и повсюду пепел,А по радио – голос Бренды Ли…Она вдруг начинает немного картавить, остальное делает лицо. Она позволяет войти в язык песни другому языку, языку ее собственного тела. Начинает она фразу на литературном немецком, а заканчивает – с еврейским акцентом, и за одну секунду переходит из университета на кухню. Она сопрягает разные жанры, ей нравится такая смесь, изменение интонации внутри одной песни. Она выходит к рампе: растопыренная пятерня уже лежит на ляжке – именно так певицы в первых салунах пародировали ковбоев, которые всегда готовы были схватиться за кольт, на бедре болтавшийся, – она немного ссутулилась, в голосе появилась крикливость. Она идет, чуть волоча ноги, подхватывает длинный шлейф платья, и вот он уже свисает у нее с руки, как тряпка, в одно мгновение обнажаются ноги, и она оказывается в мини! Ей иногда так надоедают вечерние платья – сколько же можно черного!
На припев в ритме вальса наложены три аккорда, которые напоминают перфорированный звук механического пианино:
Oh! Kinder das eckelt mich anDas riecht und stinktUnd das nennt sich MannОх, детки, тошнит меняОт этого запаха, от этой вони,И все это называется мужчина…Вот так! Может быть, и так. Но каждую пятницу она будет возвращаться в гостиницу, потому что «женщины думают, что миром правит любовь – до какой же степени у них не все в порядке с мозгами».[48]
Она рассказывала Шарлю, который готов был без устали слушать про всякие гостиничные истории, что Райнер написал эту песенку в «Челси» – отель в Нью-Йорке, – где они останавливались. «Мы много путешествовали вместе, даже после развода, – четырехзвездные отели, плохонькие, «да какая разница»…
Бременский «Парк-отель». Мы в Бремене играли в «Mensch ärgere dich nicht…[49]» О мужчина! Не стоит хмуриться – совершенно идиотская игра в кости, еще глупее, чем играть в дурака, но Райнера это приводило в такое возбуждение, как будто решался вопрос жизни и смерти, он тогда так потел, что после представления приходилось принимать душ…»