А сеньор как не слышал и продолжал:
— Давняя у них была неприязнь, давняя, уже и не помню, с чего началась.
— Пора бы закончиться ей, монсеньор, — сказал приор, — епископ Ференбурга почил еще в феврале от чумы.
— Я знаю, из ума еще не выжил, — отвечал архиепископ, — помню, что кафедра Ференбурга свободна. Другого я не назначил, а чем тебе этот головорез так не мил, а?
Приор молчал, не зная, что и ответить. А его сеньор продолжил:
— Наверно братца моего недолюбливаешь, ведь головорез тебе ничего дурного не сделал. Ты ведь все за чистоту Матери нашей Церкви ратуешь, все укоров Имени ее боишься, — он помолчал. — А братец мой, он много, много чего натворил, много от него проказ было Святому Престолу, да все меньше чем от индульгенций, как считаешь?
Теперь отмолчаться приору было невозможно, и он произнес:
— Индульгенции были главным укором. Но и безгрешность отцов в умах паствы поколебалась. От алчности их бесконечной…
— Вот значит, как ты думаешь, — произнес архиепископ, — хорошо, и что ж ты предлагаешь сделать?
— Предлагаю не дать головорезу собрать людей, посадить его под замок на пару месяцев. Пусть посидит.
— А я предлагаю не мешать ему, пусть идет в Ференбург, сгинет там, ну так Бог ему судья, а нет, так пусть привезет мощи, только пусть привезет их нам, а мы уже подумаем, отдавать ли их братцу. А Ференбург и без мощей хорош. Церковь там добрая.
— Достойно ли сие, монсеньор? — спрашивал приор глядя на своего сеньора с неприязнью.
Хорошо, что-тот не глядел на него.
— А что ж тут недостойного, мы ж не грабим, город наполовину вымер, а в нем давно еретики селились, теперь храм никто не защитит, а мощи для еретика, что тряпка для пса неразумного, только озлобляет их, как и фрески в храмах, как и иконы. Неужто неведомо тебе это?
— Ведомо, монсеньор, — тут приор спорить не мог, — и что ж мне делать?
— Грамоту писать головорезу твоему, что не сам он пришел церкви грабить, а я его послал ценности спасать. Велением моим он туда пойдет. Понял?
— Понял, — отвечал приор, в это мгновение он ненавидел архиепископа, ненавидел, ведь тот в любой ситуации всегда мог найти выгоду. И грамоту такую брат Родерик писать, конечно, не собирался, не собирался он и помогать головорезу:
— Неужто мы доверим этому пришлому человеку наши ценности?
— Нет, не доверим, и для того ты с ним человека нашего пошлешь. Есть у тебя кто на примете?
— Есть, отец Вилинор, он сейчас без прихода, честен и чист, ему можно доверять.
— Я знаю отца Вилинора, добрый пастырь. И такого доброго пастыря ты собираешься в яму чумную кинуть? Не жалко тебе его?
— Жалко? — приор опять не понимал архиепископа. — Вы же… сказали…
— Чума там, а ты хорошего пастыря готов туда послать, не жалко говорю?
— Я не знаю даже…
— Вижу не жалко, а мне даже головореза жалко, хотя кто он мне, — архиепископ поудобнее улегся на подушках. — На той неделе ты хотел расстричь кого-то. Кто таков?
— Отец Семион, подлый человек, и грех его мерзок. Миряне били его, кто кулаком, а кто и дубьем, насилу ушел. Неделю на воде и хлебе в келье молится.
— Что ж совершил? Отчего паства пастора бить дубьем стала? — спросил архиепископ с интересом.
— Во время исповеди пьян был и мирянке персты ввел в лоно, а сам целовал ее в шею, на том был пойман мужем и братьями его, так как мирянка стонала.
— Мерзость какая, это он в храме учинил?
— В храме, монсеньор, а мирянка притом беременна была, и то с ним не первый случай, за год до того, еще одну мирянку, незамужнюю, к блуду склонил, хорошо, что мирянка молода еще была, пришлось отцу ее из казны прихода денег давать.
— Вот пусть он и едет в чумную яму. Сгинет — туда ему и дорога, а не сгинет, скажи, что оставим, отлучать не будем, и без клейма обойдется. А ты пиши головорезу, чтобы не гнал его, чтобы принял. Пусть идут судьбу свою пытают.
— Монсеньор… — начал приор, он был не согласен с решением архиепископа.
— Хватит, — оборвал его тот, — докучаешь, ступай.
Канцлер его высокопреосвященства молча поклонился и пошел прочь. И молился по дороге, чтобы отогнать от себя беса злобы.
На заре все уже покинули комнату. Кавалер один остался, нежился в перинах, ожидая Егана с водой и чистой одеждой. Он слушал, как за стеной пела Хильда, наверное, волосы чесала, и ей тихонько подпевала Агнес.
Как на кухне повар ругает поваренка, как стучит коваль в конюшне малым молотком, перековывает коня. Как перекликаются бабы на улице, собираясь идти в церковь на утреннюю службу. А он ждал вкусного завтрака, и мог бы почувствовать себя счастливым, но у него не шло из головы дело. Он все чаще и чаще думал о нем. Он думал о чумном городе. Он не давал ему покоя. Он засыпал с мыслями о нем и просыпался с ними же.