— И он оказывается действенным.
— Да. Но вы выманиваете у людей признания, а потом отбрасываете их. А они могут оказаться важными.
— Для чего?
— Для ее оправдания.
— То есть, это любовь заставила ее предать Святую Апостольскую Церковь?
Дюран захлопал глазами. Он молчал, заметно смутившись.
— Дюран, — сказал я, — вы помните слова Христа? «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня»[38].
— Я знаю, что она виновата, — ответил он, — но ведь причины ее проступка гораздо менее заслуживают порицания, чем ее тетки… или кузена?
— Возможно. И это будет учтено при вынесении приговора.
— Вот как? А если они не занесены в протокол?
— Я буду присутствовать на заседании суда и позабочусь о том, чтобы их приняли во внимание. — Видя, что Дюран продолжает хмуриться, я прибавил: — Задумайтесь о том, в каком состоянии находятся финансы Святой палаты, мой друг. Можем ли мы позволить себе тратить целые акры пергамента, дабы записать личные переживания каждого из допрашиваемых нами свидетелей? Если бы мы допускали подобное, то, я боюсь, мы были бы не в состоянии платить вам жалование.
На это Дюран состроил замысловатую гримасу, выражавшую сразу и отвращение, и сожаление, и смущение. Затем он пожал плечами, и как обычно, резко дернул головой, что означало у него прощальный поклон.
— Вы меня убедили, — сказал он. — Пойду все перепишу. Благодарю вас, отец мой.
Он своим широким шагом направился к лестнице, однако мне захотелось подкрепить свои доводы одним последним наблюдением, прежде чем он удалится.
— Дюран! — окликнул я его, и он обернулся. — Запомните также, — добавил я, — что эта девочка сделала свой выбор. В конечном счете, все мы делаем свой выбор. Эта свобода дарована человеку Господом.
Дюран, казалось, обдумывает мои слова. Наконец он произнес:
— Возможно, она почувствовала, что выбора у нее нет.
— Значит, она ошиблась.
— Несомненно. Что ж… Благодарю вас, отец мой. Я запомню это.
Но я отвлекся. Этот диалог не имеет касательства к главной теме моего повествования, то есть к лихорадке, вызванной исследованием моральных устоев отца Жака, которое предпринял отец Августин, и арестом всех жителей Сен-Фиакра. Мы были до того заняты, что, как я уже упоминал, нам понадобился второй нотарий (Дюран); до того заняты, что однажды я опоздал на вечернюю службу и удостоился порицания на собрании нашего братства. И все же, среди этой сумятицы, отец Августин посещал Кассера три раза. Зная объем работы, обременявший нас, он тем не менее уезжал, и я должен признаться, что внутри у меня, да простит меня Бог, все кипело от возмущения. Я думал, подобно Иову: «Предамся печали моей; буду говорить в горести души моей»[39].
Итак, я пошел к моему исповеднику.
Трудно в монастыре освободить сердце от злобы и обиды. Монах мало говорит, и все больше цитатами, и его случайные слова слышны всем, ибо редко он бывает один. Монах должен смирять свои чувства и делать вид, что все испытания, выпадающие ему, он принимает с кротким сердцем. Но мне нет нужды вам это объяснять; всем нам случалось лежать ночью без сна, пия из чаши гнева и безмолвно проклиная одного из своих братьев, который часто тоже не спал и источал злобу на соседнем ложе!
Для нас лишь исповедь служит облегчением. Мы можем, описывая наши недостойные обиды, перечислять проступки и злодеяния наших братьев. Именно это я и сделал, уединившись с приором Гугом. Я признался, что ношу горечь в сердце, и рассказал все о ее причинах. Приор слушал, закрыв глаза. Нас с ним объединяло общее прошлое: сойдясь еще в монастырской школе в Каркассоне, мы уважали мнения друг друга.
— Я в растерянности, — сказал я. — Отец Августин так настойчив, так усерден и ревностен в поисках истины, и все же он так часто ездит в Кассера, и, насколько мне известно, без всяких на то оснований, если только он некоторым образом не нарушает обета.
Приор открыл глаза:
— Каким образом?
— Ах, но это же женщины, отец мой! Разве могут не возникнуть подозрения?
— Подозревать брата Августина?
— Я знаю, что это может показаться невероятным…
— Так оно и есть!
— Но почему, отец мой? Почему он это делает?
— Спросите его.
— Я спрашивал. — Я вкратце изложил объяснения отца Августина. — Но мы же не приходские священники, мы монахи. Я не понимаю.
— Разве вам необходимо понимать? Разве я сторож брату моему?[40]
Я бы сказал, что да, ибо настоятель монастыря сторожит всех своих братьев во Христе. Но я знал, что подобная шутка только смутит моего старого друга, ибо, будучи человеком мудрым и рассудительным, он не любил зубоскальства. Поэтому я промолчал.
— Брат Августин искренне верит в то, что исполняет богоугодное дело, — продолжал приор своим безмятежным тоном, и я понял, что, как бдительный пастырь стада нашего, он уже обсуждал этот вопрос с моим патроном. — Всякому инквизитору, — добавил он, — вверена забота о спасении душ.
— В ущерб работе Святой палаты?
— Сын мой, простите меня, но вы не вправе осуждать поступки ваших старших. — Благожелательная улыбка приора позволила мне принять этот упрек без обиды. — Здесь вам уготовано лишь служить и нести свой крест со смирением.
Снова я промолчал, ибо знал, что он прав.
— Довольствуйтесь тем, что я наблюдаю за нашим братом, — заключил приор, — и я не допущу, чтобы он действовал себе во вред. Возвращайтесь к своим обязанностям и отрешитесь от злых мыслей. Что они могут, кроме как отравить ваши дни?
И я старался хранить свою душу покойной, точно напоенный водой сад, пока отец Августин, также со спокойной совестью, продолжал посещать Кассера раз в неделю или две, упрямо преследуя одному ему известную цель. Поездки серьезно подрывали его здоровье, и я несколько раз предупреждал его, что они его убьют.
И я оказался прав, потому что смерть свою он встретил во время такой поездки.
Отец Августин умер в праздник Рождества Пресвятой Богородицы. Его отъезд из обители в тот день возбудил много пересудов, и меня, конечно, поразила его ветреность, если не сказать пренебрежение. Его отсутствие на вечерней службе было в порядке вещей, ибо все привыкли, что он ночует у отца Поля в Кассера и наутро возвращается в Лазе.
Лишь в полдень следующего дня, когда он и сопровождавшие его все еще не появлялись, я забеспокоился.
Здесь я должен попытаться дать demonstratio[41] событий, свидетелем каковых я сам не был. Трудная это задача — пересказывать слова других, с тем чтобы правдиво воссоздать определенные эпизоды, подробности которых я представляю себе весьма туманно. И все же сделать это необходимо, ибо только так вы поймете глубину бедствий, что обрушились на меня.
Вышеупомянутая тропа, ведущая из Кассера к форту, была, как я сказал, почти непроходима. Крестьяне редко ею пользовались, за исключением тех, что пасли скот на королевской земле. До ее последнего, самого крутого участка, зажатого меж скал с одной стороны и молодым лесом с другой, едва ли кто-нибудь добирался. Лишь обитатели форта да навещавший их в последнее время инквизитор вынуждены были карабкаться вверх-вниз этой козьей стежкой. Но в день Рождества Пресвятой Богородицы двое мальчиков решили посетить форт, чтобы поприветствовать инквизиторских стражей и поглазеть на сих величественных мужей с их чудесными лошадьми. Мальчики жили, разумеется, в Кассера.
Их звали Гвидо и Гийом.
До прибытия отца Августина Гвидо и Гийому никогда не приходилось видеть лошадей. Не видали они также ни меча, ни булавы. И они были совершенно счастливы в те вечера, когда инквизитор приезжал в дом их кюре, потому что его всегда сопровождали четверо вооруженных стражей верхом на лошадях, которые спали все вместе в овчарне Бруно Пелфора. Мальчики бредили войной. Они тенью следовали за нашими Бертраном, Мораном, Жорданом и Жиро, и иногда их старания вознаграждались: им могли отдать объедки или прокатить в седле.