Я знаю, что он храбро встретил смерть. Немощный телом, духом он был могуч и принял бы последний удар со спокойствием, достойным мужа, мыслями и чувствами устремясь к благам вечным. Я также верю, что он был лучше любого из нас готов к смерти, прожив так долго в ее тени. Но теперь, когда я вспоминаю его дрожащие руки, его тщедушную фигуру (по-цыплячьи беззащитную), и как медленно, с каким трудом он выполнял даже пустяковое дело… когда я вспоминаю все это, мое сердце сжимается от боли и глаза наполняются слезами, ибо я знаю, что после первого удара у него не было ни времени, ни сил хотя бы поднять руку либо наклонить голову в тщетной попытке защитить себя. Да и потом, он имел настолько слабое зрение, что, наверное, и не разглядел разящего клинка.
Убить его было все равно что убить ягненка на привязи.
Странно, что я оплакиваю его теперь, а не тогда. Мне кажется, теперь я узнал его лучше — благодаря причинам, которые я вскоре для вас проясню, — и я сам так же изменился во многом. Совпадение событий расширило границы моей привязанности.
И тем не менее мне следовало испытывать скорбь, когда я впервые взглянул на его исковерканные останки. Однако я почувствовал лишь дурноту и некоторую неловкость. Может быть, столкнувшись с таким ужасным доказательством бренности жизни, невольно пытаешься уйти от мысли, что эти кровавые обрывки плоти, эти обломки костей могут иметь человеческую природу. А может быть, это оттого, что они не имели сходства с отцом Августином — поскольку его головы, самой характерной части тела, до тех пор не нашли.
Но пока не время рассказывать об останках. Их доставили несколько позднее, по истечении еще двух дней. Мне следует научиться не забегать вперед в моем повествовании, когда есть о чем рассказать прежде.
Сенешаль, как я сказал, не возвращался с телами еще два дня. В это время я был очень занят. Один из погибших стражников (слава Богу, только один) имел жену и детей. Я должен был посетить их и предложить им скромное возмещение — боюсь, совсем скромное, хотя с согласия настоятеля и еписко-па я смог посулить несчастной вдове небольшую пенсию. Также долгом моим было оповестить инквизиторов Каркассона и Тулузы о кончине отца Августина и предупредить их об опасности, угрожавшей, возможно, и им. Я не хотел отправлять письма с нашими посыльными, боясь, как бы их, служащих Святой палаты, не убили в дороге. Но поручив это дело троим слугам епископа, я избавился от страхов на сей счет.
В дополнение, вся работа, до того исполнявшаяся отцом Августином, легла на мои плечи. С каким раскаянием вспоминал я теперь то недалекое прошлое, когда я копил обиду за его поездки в Кассера. Каким тяжким казался мне тогда груз моих забот! Теперь же, просмотрев расписание его допросов, я понял, что он старался возместить свои отлучки, взваливая на себя гораздо больше, чем можно было ожидать от смертного — тем паче слабого здоровья. Как я мог даже надеяться заменить его? Я никак не мог его заменить. Многим придется томиться в тюрьме в ожидании допроса еще долгие месяцы, потому что у Святой палаты нет возможности рассмотреть их дела немедленно.
Излишне упоминать, что я сразу сообразил, что виновник смерти отца Августина мог находиться среди тех, кем он занимался в последнее время. Поэтому я желал поискать среди его имущества документы, имеющие отношение к его последним допросам. В его келье я не обнаружил ничего интересного, ибо там хранились только предметы, предусмотренные монастырским уставом: три зимних подрясника и ряса, его запасные гамаши, носки и белье, три книги, которые получали те из нас, кто достиг высших степеней учености — «Historia scholastica»[45] Петра Коместе, «Суждения» Петра Ломбардского и Библия. Его наплечник и сутана, его черный плащ и кожаный пояс, его нож и его кошелек и его носовой платок… это все, конечно, пропало. Я нашел и выбросил какие-то бальзамы и сердечные средства, приготовленные для него нашим братом лекарем, а также и благовонную свечу, которая, как считается, исцеляет головную боль и резь в глазах. Травяную подушку я отдал бедняге Сикару. Я пренебрег Сикаром в моем повествовании, но оттого, что его роль тут ничтожна. Он поступил в орден мальчиком и имел черты, отличающие людей, проведших детство в монастырских стенах: приглушенный голос, зверский аппетит, сутулую спину и ревностное почтение к книгам (подобно нашему писарю — брату Люцию). Хотя Сикар никогда не казался мне юношей великого ума или достоинств, он преданно служил отцу Августину и был хорошим писарем, и смерть отца Августина до глубины души потрясла его. Поэтому первые дни я держал его подле себя, пригрев его, как бездомного котенка, и разрешил ему сохранить подушку отца Августина, зная, что это немного его утешит. Это я проделал с одобрения настоятеля, который вскоре принял заботу о нем на себя. К концу месяца он помогал брату библиотекарю и спал гораздо больше, чем при отце Августине.
Ему никогда не стать проповедником, этому парню. У него нет дарования.
Но я говорил о пожитках отца Августина. Очистив его келью, я занялся его столом и сундуком с документами в Святой палате. Здесь я нашел четыре реестра времен отца Жака, испещренные заметками, и где бы ни встречались имена Эмери Рибоден, Бернар де Пибро, Раймон Мори, Олдрик Каписколь, Петрона Капденье и Бруна д'Агилар, тоже чернели пометы. Также там был один старый реестр, с несколькими замечаниями, содержащий полную печальную историю Олдрика Каписколя.
Сорок три года назад, подростком тринадцати лет, он по требованию отца участвовал в поклонении совершенному. Три года спустя другой участник выдал Олдрика, которого заключили в тюрьму на два года. После освобождения он был подвергнут poena confusibilis[46] — как мы называем то унизительное наказание, когда кающегося грешника принуждают носить шафрановые кресты на груди и на спине. Олдрик носил позорные знаки в течение года, но, убедившись, что они мешают ему зарабатывать на жизнь, в конце концов сбросил их и нанялся лодочником. Само собой разумеется, ему не удалось так легко избежать наказания. И испытаете наказание за грех ваш, которое постигнет вас[47]. В 1283 году, когда его обнаружили и приказали явиться в Святую палату, он испугался гнева инквизиции и скрылся, будучи тогда же отлученным от Церкви. Через год он был объявлен еретиком. В 1288 году его наконец-то задержали, но по дороге он снова удрал и был пойман близ Каркассона. Его приговорили к пожизненному заключению на хлебе и воде.
Меня это удивило, ибо я знал, что если бы отец Жак руководил трибуналом, он бы приговорил его к смерти. На полях отец Августин написал, что человек по имени Олдрик Каписколь в настоящее время в тюрьме не содержится, и поскольку упоминания о других побегах отсутствуют, узник, должно быть, скончался в заключении где-то между 1289 годом и настоящим временем.
Итак, Олдрика нельзя было обвинить в гибели отца Августина — хотя у меня шевельнулась неприятная мысль: а не оставил ли он потомков, которые жаждут отомстить Святой палате? Ни один из известных мне Каписколей не отличался буйным характером; они все разводили домашнюю птицу, а все знакомые мне птицеводы (частенько, по роду своей деятельности, рубящие птичьи головы) — нрава тишайшего, потому, наверное, что они свою злость вымещают на курах. Тем не менее я понимал, что может существовать и не знакомая мне ветвь этой семьи, и, сидя там, за столом моего патрона, медленно листая пыльные страницы с перечислением имен и проступков, я чувствовал страх. Был ли хоть один человек в Лазе, чью жизнь не затронули бы, так или иначе, наши беспощадные гонения на еретиков? Возможно ли отыскать и опознать убийц, если так много людей имеют причины ненавидеть — либо бояться — покойного? В Авиньонете Гийом Арно и Стефан де Сен-Тибери пали от рук рыцарей-еретиков, и многих из своих убийц жертвы никогда даже не встречали, но те проделали путь от Монсегюра, чтобы убить этих поборников веры. Не настигла ли та же судьба отца Августина? Были ли его палачи простыми еретиками, не связанными напрямую с человеком, которого они так жестоко растерзали?