Выбрать главу

Обозначив для себя возможных преступников, я задумался о мотивах похищения реестров. Отец Жак мог сделать это, чтобы скрыть преступление женщины, заплатившей ему за эту услугу. Или ее потомки дали ему денег? С другой стороны, если это он уничтожил реестр, то почему же не удалил имя Петроны из показаний совершенного? И как имя Раймона Мори вообще возникло в протоколах?

Мне представлялось, что есть две более вероятные причины для похищения реестров. Прежде всего, если еретик, чье преступление упоминается в документах, через некоторое время снова совершает преступление, то ему грозит неминуемая казнь, разве только свидетельства его первого преступления исчезнут. Я вспомнил случай десятилетней давности в Тулузе, где некая Сибилла Боррель, признавшись в ереси и отрекшись, пять лет спустя была повторно арестована за ересь. И она пошла бы на костер, когда бы ее первое признание не затерялось. Но поскольку его не нашли, то ее осудили как в первый раз и приговорили к пожизненному заключению.

Во-вторых, следует помнить, что родство с еретиком бросает тень на человека. Нельзя стать нотарием или чиновником, нося на себе это фамильное клеймо. Возможно ли, спрашивал я себя, что какой-то из нотариев Святой палаты наткнулся в этом пропавшем реестре на имя своего предка? Неужели Раймон?

При этой мысли я резко выпрямился, ибо она ужаснула меня. Предатель среди нас! Еще один предатель! И я подумал со страхом, что Раймон мог бы заказать убийство отца Августина только потому, что тот искал похищенный реестр.

Но тут я резко тряхнул головой: я знал, что предположения такого рода были безосновательны и нелепы, и это при весьма малочисленных доказательствах и многих подозреваемых. Кроме того, с реестра вообще могли не снять копию, по какому-то недосмотру. Он мог затеряться, как затерялся документ в Тулузе. Существовало много разумных объяснений.

И тем не менее я принял решение, что если Раймону не удастся отыскать том, я немедленно допрошу его. Еще я решил сам поискать этот реестр. С этим намерением я вернулся в скрипторий и стал разбирать документы в двух больших сундуках, где они содержались. Никто не спросил, что я делаю. Дюран уже присоединился к моему патрону в подвале, а брат Люций никогда ни о чем не спрашивал. Он усердно писал, посапывая и время от времени потирая глаза, пока я копался в свидетельствах почти вековой греховности.

Это была трудная задача, ибо тома лежали в беспорядке, хотя большинство из лежавших сверху относились к недавнему времени. Более того, по обычаю, показания в каждом реестре располагались согласно месту жительства обвиняемых, а не дате, когда была произведена запись показаний. Пытаясь разобраться в этом множестве документов, я все больше злился на Раймона. Мне казалось, что он дурно исполняет свою работу, а это я считал грехом не меньшим чем убийство отца Августина. Стало понятно, что недостающий реестр вполне может находиться где-то здесь. Я диву давался, как это вообще все реестры не потерялись, будучи вверены заботам нашего нотария.

— Люций, — позвал я, и он взглянул на меня поверх своего пера, — как вы ориентируетесь в этих записях?

— Никак, отец мой. Мне не дозволено по ним справляться.

— И все-таки вам, возможно, будет интересно узнать, что здесь полная неразбериха. Что Раймон делает целыми днями? Наверное, говорит? Все слова, слова, слова.

Писарь молчал.

— И повсюду валяются отдельные листы! И посмотрите — книжный червь! Отвратительно. Непростительно. — Я решил, что сам приведу документы в порядок, и был все еще занят этим делом, когда, незадолго до вечерней службы, в скрипторий вдруг вошел Пьер Жюльен. Он тяжело дышал и был весь мокрый от пота, будто бы бежал вверх по лестнице. Его лицо необычно раскраснелось.

— Ах! Сын мой, — запыхтел он, — вот вы где!

— Как видите.

— Да. Хорошо. Э-ээ… Пойдемте со мной, пожалуйста, я хочу с вами поговорить.

Недоумевая, я последовал за ним обратно вниз. Он был чрезвычайно взволнован. Когда мы подошли к моему столу, он обернулся ко мне и сложил руки на груди. Его голос дрожал от переполнявших его чувств.

— Мне сообщили, — начал он, — что вы не намереваетесь следовать моему совету в отношении допросов заключенных по поводу колдовства. Это правда?

От неожиданности я растерялся и не сразу нашелся с ответом. Но Пьер Жюльен не ждал, пока я сформулирую ответ.

— При этих обстоятельствах, — продолжал он, — я решил взять на себя руководство расследованием гибели отца Августина.

— Но…

— Извольте передать мне все документы по этому делу.

— Как вам будет угодно. — Я сказал себе, что чем слушаться его нелепых советов, лучше совсем отказаться от разбирательства. — Но вы должны узнать, что я обнаружил…

— Я также обдумываю ваше будущее в Святой палате. Мне кажется, что вы не исполняете свои обязанности в надлежащем духе.

— Прошу прощения?

— Я решил обсудить этот вопрос с епископом и с приором Гугом. А пока вам следует заняться корреспонденцией и прочими мелкими делами.

— Стойте. Подождите. — Я поднял руку. — Вы действительно хотите сместить меня с моей должности?

— Это мое исключительное право.

— Но вы же не настолько заблуждаетесь, чтобы полагать, что вы в состоянии справиться здесь без меня?

— Вы тщеславный и кичливый человек.

— А вы болван! Надутый бурдюк! — Я вдруг потерял самообладание. — Как вы смеете даже помышлять о том, чтобы приказывать мне? Вы, не умеющий провести обыкновенного дознания без этих топорных орудий, к которым обращаются только полные ничтожества?

— Да онемеют уста лживые, которые против праведника говорят злое с гордостью и презреньем[85].

— Я сам хотел это вам сказать.

— Вы уволены. — Его губы дрожали. — Я больше не желаю вас здесь видеть.

— Отлично! Потому что от одного вашего вида меня тянет блевать!

И с этим я ушел, чтобы он не был свидетелем всей силы моего гнева. Ибо я не хотел показывать ему, как жесток был удар, как глубоко он ранил мою гордость. Возвращаясь в обитель, я изливал на него потоки проклятий: «Да сделается тлей земля твоя! Да будешь ты навозом на поверхности земли! Да будет меч пожирать тебя и насытится и упьется кровью твоей! Да будут пшеница и полба твои побиты!» Я твердил себе, что рад сбросить его ярмо со своей шеи. Освободиться от тирании этого червяка — это ли не благодать! Я должен благодарить Господа! А лишившись моей помощи, разве не увязнет он в трясине забот и отчаяния? Разве не приползет он ко мне, моля о спасении?

Так я говорил себе, но слова эти не проливались бальзамом на мои душевные раны. Взгляните только, как удалился я от духа смирения! Я желал, чтобы он был ввержен в геенну огненную. Я желал поразить его проказою Египетскою, почечуем, коростой и чесоткой, от которых ты не возможешь излечиться. И в этом я не был слугою Божьим, ибо что говорит Высокий и Превознесенный, вечно Живущий? Я живу на высоте небес и во святилище, а также с сокрушенными и смиренными духом[86].

Читая о моем гневе, вы, возможно, спрашиваете себя: это ли человек, познавший божественную любовь? Это ли человек, испытавший единение с Господом и вкусивший вечной благодати Его? И вы, вероятно, подумаете, что вам следует изменить свое мнение. И вы, конечно, имеете на то полное право, потому что я и сам начал уже сомневаться. Теперь мое сердце было холодным, точно камень; я курил фимиам гордыне; беззакония мои превысили голову мою. Душу мою поглотили дела земные, когда ей должно было искать град, воды чьей реки есть источник радости и чьи врата Господь любит более всех колен Иакова. Я уклонился от объятий Божьих — или, может быть, эти объятья никогда не раскрывались предо мной.

Мое каменное сердце, разогретое скорее лихорадкой ярости, чем пламенем любви, медленно остывало в ту ночь, когда я лежал на своей постели. С отчаянием я думал о всех своих грехах, о врагах, раскинувших сеть по дороге. Я молча молил: «От человека лукавого и несправедливого избави меня!» Затем я вспомнил об Иоанне и обрел утешение, которого не мог получить от обращения к Господу, ибо, думая об Иоанне, я не чувствовал стыда за свои изъяны и пороки. (Прости меня, грешного, Господи!) Я гадал, что она сейчас делает, и нашла ли она уже пристанище на зиму, и вспоминает ли меня, лежа ночью в темноте. Я намеренно вкусил от запретного плода, и познал сладость его, и жаждал вкусить еще. Я вспомнил свое обещание послать ей весточку; уже несколько недель я собирался сочинить письмо, в котором желал признаться в своей недостойной страсти к ней и объявить о своем намерении никогда больше с ней не видеться. Конечно, написать такое письмо будет нелегко. А отослать его, не возбудив подозрений, будет почти невозможно. В конце концов, зачем монаху переписываться с женщиной? И как выразить свои чувства человеку, который не умеет читать?

вернуться

85

Псалтирь, 30:19.

вернуться

86

Исайя, 57:15.