В отличие от ранних статей о Достоевском, в статье, посвященной "Преступлению и наказанию" (1908), Анненский сосредоточивает внимание на художественном методе писателя и впервые, как отмечает Н. Т. Ашимбаева, "...угадывает тот принцип поэтики Достоевского, который в трудах М. М. Бахтина получит название полифонии" {См. примеч. к статье "Искусство мысли", с. 605.}.
Ближе, чем кто-либо из его современников, Анненский подходит к пониманию структуры романа Достоевского - как структуры идеологической. Именно поэтому он последовательно развивает концепцию мыслей-образов у Достоевского. Так, критик пишет о Разумихине: "...двойственность этой наспех одетой мысли"; о маляре: "Маляр - это высший символ страдания; здесь не только совпадают, но и покрывают одна другую обе идеи: Страдания и Правды" (с. 190, 187), и т. д. Концепция мыслей-образов лежит в основе того необычного чертежа, который приложил Анненский к своей статье, чтобы графически запечатлеть систему их соотношений и их систематизацию в романе (с. 198).
В 1903 г. Лев Шестов впервые высказал мысль о том, что реального убийства Раскольников не совершил. Исходя из этого, он писал, что "преступники без преступления", "угрызения совести без вины" составляют содержание романов Достоевского.
В статье "Искусство мысли" Анненский также говорит о том, что реального убийства в "Преступлении и наказании" нет, есть только мысль об убийстве, а потому "...наказание в романе чуть что не опережает преступление, физически притом же почти не тронувшее Раскольникова" (с. 191). Однако, сходясь с Л. Шестовым в посылке, Анненский расходится с ним в выводах. Реального преступления, считает он, в романе нет отнюдь не потому, что оно было вне субъективного опыта Достоевского (как полагал Л. Шестов). Вскрывая художественную структуру романа, угадывая "ту систематизацию, которую гений вносит в болезненно-пестрый мир впечатлений" (с. 187), Анненский обнажает психологическую основу гуманизма Достоевского, а вместе с тем и психологический стержень его романа: "_Преступление есть нечто лежащее вне самого человека, который его совершил_. Такова была одна из самых глубоких, волновавших Достоевского мыслей. _Достоевский не только всегда разделял человека и его преступление, но он не прочь был даже и противополагать их_" (с. 192-193).
Знаменательно, что Анненский обращается не только к "Преступлению и наказанию", о котором много писали критики-символисты, но и к произведениям, обойденным ими, - "Двойнику" и "Господину Прохарчину", видя в них осуществление гуманистического идеала Достоевского. Постоянно подчеркивая великую очистительную силу страдания у Достоевского, Анненский, как можно предположить, внутренне полемизирует со статьей Н. К. Михайловского "Жестокий талант" {В названной статье Михайловский писал: "Но отличительным свойством нашего жестокого таланта будет ненужность причиняемого им страдания, беспричинность его и бесцельность" (Михайловский Н. К. Сочинения: В 6-ти т., СПб., 1885, т. 6, вып. 1, с. 92).}. Вместе с тем именно гуманизм Достоевского, очистительная сила страдания в его произведениях становятся для Анненского точкой отсчета при сопоставлении этого писателя с другими, в частности с Тургеневым и Чеховым.
Анализируя повесть Тургенева "Клара Милич" и его рассказ "Странная история", Анненский последовательно развивает мысль о воплощенных в них эстетизме страдания и самопожертвования, исходящих не "из реальных воздействий самой жизни", как у Достоевского, а из физического страдания умирающего Тургенева, который облекает свой собственный страх смерти в призрачные видения несостоявшейся чужой жизни (в повести "Клара Милич"), или из случайного, не типичного, по мнению критика, впечатления (как в рассказе "Странная история"). Страдание, пережитое Аратовым ("Клара Милич"), и экстаз самопожертвования, испытанный Софи ("Странная история"), Анненский считает бесплодными и антигуманными, поскольку они замкнуты и ограничены самими собою. Для Софи, справедливо полагает он, важна не цель, ради которой приносится жертва, а осуществление идеи самопожертвования - как выход из одиночества, как попытка самореализации: "Если вы читали Тургенева внимательно, то вас, наверное, поражала не только жуткая одинокость этих девушек [героинь Тургенева. - И. П.], но временами и их несколько тяжелая статуарность, точно иго, от которого они во что бы то ни стало должны и никак не могут освободиться" (с. 141).
Проводя четкую границу между самопожертвованием ради идеи и умозрительным осуществлением идеи самопожертвования, Анненский сравнивает Софи с девушками-революционерками: "Те, другие девушки, не только искали правду, но им казалось, что они и нашли ее. Их _правда_ осуществляла _право_ других людей на счастье. И только нетерпеливая мечта о _счастье_ многих, если можно, так даже всех, и придавала смысл жизни и подвигу "тех девушек"" (с. 145). Внутренняя мотивировка этого сравнения, конечно, связана у Анненского с творчеством Достоевского, с его героями, хотя и чуждыми революции, но органически приемлющими чужую муку и страдание.
Несомненно, что, возвращаясь к этим вопросам в связи с трактовкой образов Сони Мармеладовой и Дуни Раскольниковой (см. статью "Искусство мысли", 1908), Анненский не только развивает тему страдания и жертвы, затронутую им в статьях о Тургеневе, но и противопоставляет глубину звучания этой темы у Достоевского тому, что он считает выражением тургеневского эстетизма. Поэтому Дуня Раскольникова предстает в этой статье отчасти как своеобразное новое воплощение тургеневской Софи: "Дунечки и точно приносят жертвы, но самоотречение их высокомерно. Дунечка и страдать будет, не сливаясь с тем, из-за чего мучится..." (с. 188). Этому образу-типу, независимо от способа его воплощения, Анненский противопоставляет образ-тип Сони Мармеладовой:
"Сердце Сони так целостно отдано чужим мукам, столько она их видит и провидит, и сострадание ее столь ненасытно-жадно, что собственные муки и унижения не могут не казаться ей только подробностью, - места им больше в сердце не находится" (с. 188).
Для Анненского самопожертвование не может быть ни оправданием жизни, ни выходом из одиночества, если оно индивидуалистично по своей основе. Отсюда тот сложный сплав, который образуют в статье "Белый экстаз" скепсис и замаскированная ирония. Прибегая к эстетским формулам (например: "В основе искусства лежит обоготворение невозможности и бессмыслицы. Поэт всегда исходит из _непризнания жизни_" и т. д.), Анненский сталкивает их с реальной проблемой человеческого страдания и раскрывает противоестественность и бесцельность "белого экстаза", который пытается объединить неслиянное жизнь и искусство. Эти парадоксы Анненского в духе Оскара Уайльда опровергают сами себя, выражая в прихотливой иронической форме антиэстетскую позицию критика. Ирония как бы изнутри разрушает "высокий" смысл понятий избранности и красоты, обнажая в контексте статьи их эстетскую, узко индивидуалистическую сущность: "...если _вольное_ страдание _сознательно бесцельно_, если оно ничего не ждет ни для себя, ни для других и ничего не выкупает, если оно _просто_ страданье, оно удел только избранных" (с. 146).