Меч лежал в ножнах, а рядом — ствол дробовика — бесполезного теперь, если от него вообще был хоть какой-то толк. Патронов осталось совсем немного, и они насквозь отсырели. Он погладил резной деревянный приклад. Его имя на медной дощечке и год — 1899. Чудесное оружие. И таскал он его с собой теперь только из сентиментальности — ну и, конечно, играл роль престиж, который в глазах племен придавало обладание железным стволом. Лишняя нагрузка. И начинает ржаветь. Он со скрежетом извлек меч из ножен. Тяжелый и холодный. И различил пятнышко ржавчины на лезвии под рукояткой. Хмурясь, он соскреб его ногтем. Лезвие затупилось. Они рубили мечом дрова — непростительная вещь. Мечу нужна была настоящая работа. Теперь он узнал разницу между ударом острым лезвием и тупым, искусство размаха. Его умение пользоваться мечом — железным лезвием — одно оно сохраняло им жизнь. Свинцовая дробь годилась только для охоты.
«Я много чему научился в последнее время, — подумалось ему. — Могу лечить лошадь и освежевать кролика. Могу дубить кожу и зашивать раны. Могу убивать людей. А совсем недавно я был школьником, пискуном, мечтателем».
Он покачал головой, прикидывая, какую часть своей жизни утратил в лесах, среди холмов этой дикой глуши. Он, конечно, вернет ее себе, уйдет отсюда в то же самое утро, в какое пришел, — но останется ли он тем, каким был? Войдет ли в кухню дюжим дикарем, бородатым, покрытым шрамами или снова станет мальчиком? Будет ли ему возвращено его детство?
Его пальцы заскребли подбородок под седой бородой, и он тяжело побрел к краю света от костра. Годы наваливались на него с каждой милей, на которую они углублялись в этот край, годы придавили его плечи за несколько месяцев. И Котт тоже постарела. Она уже не была девочкой, которую он повстречал в лесу. И виноват только он. Он один. Меркади ведь предупредил его в тот вечер в Провале.
Он собирал хворост, а его мысли блуждали далеко. Он вспоминал ферму деда, ласточек в конюшне, огонь в очаге. Кружки чая, яичницу с грудинкой. Чистые простыни… Матерь Божья — сухая теплая кровать, и ночь за окном.
Он широко зевнул, так что затрещали кости лица. Этой охапки хвороста хватит часа на два. Котт потом наберет еще. Его тянуло к огню. И к ней. Несмотря на свинцовую усталость, мысль о ее коже под его ладонями звала и манила. Последний раз, когда они занимались любовью, оба уснули, не кончив, и утром проснулись все еще соединенные воедино, как сиамские близнецы.
Нет! Слишком опасно. Для любви нет времени, когда по твоему следу идут звери.
Она, как он и ждал, уже крепко спала, прижав кулак к горлу. Он сложил хворост и укрыл ее, а меч тыкался ему в ребра. Первая стража. И почти наверное, он будет нести и предрассветную, самую темную. Такая длинная ночь! Но, как сказала Котт, погоне сейчас приходится нелегко. Пожалуй, можно надеяться на несколько спокойных часов.
Проклятая рана опять ноет. Еще день, и он снова ее вскроет и очистит в несчетный раз. Глубокая, воспаленная, в большой мышце бедра. Остальные более мелкие проколы по сторонам уже зажили. Не остался ли в ней обломок звериного клыка? Даже мысль об этом была невыносима: Он сердито нажал на рану кулаком, мысленно прогоняя тупую боль и жжение. Дневная скачка тоже не пошла ей на пользу.
— А-а! — Он воткнул меч в костер и уставился на тусклое железо в обрамлении пламени. Лезвие надо бы накалить как следует в кузнице, а потом окунуть в мочу. Ну да, наверное, сойдет и глина. Узоры железа изгибались и шевелились, будто часть огня, и четко выступило имя оружейника. Ульфберт. Старинное оружие, работа искуснейшего мастера. Оно заслуживало лучшей судьбы. Другие, более достойные руки заставили пожелтеть кость рукоятки. Меч прошел долгий путь, прежде чем попал в лапу уроженца Ольстера.
Уроженец Ольстера тоже прошел долгий путь от долины Банна. А путь назад, кажется, будет еще более долгим. Если он есть — путь назад. Есть над чем поломать голову в долгие ночи, мысли, не дающие ему уснуть. И еще как!
Почему, почему он свалял такого дурака?!
Он повернулся и посмотрел на бледное лицо Котт, такое безмятежное во сне. А потому что он был мальчишкой и в первый раз за свою короткую жизнь влюбился. Влюбился в девочку, которую никто другой видеть не мог. И в волшебную сказку, которую она ему обещала.
Похоже, кончится волшебная сказка в этих лесах и уроженец Ольстера сложит здесь свои кости. Он потер лоб и увидел, что края меча стали вишнево-красными. Проклятая узорная ковка! Меч затупляется так быстро, и его надо постоянно закалять, чтобы углеродистое железо затвердело.
Ему вдруг вспомнился круглолицый священник, который однажды обновил меч в лесной кузнице. Он мотнул головой. Лучше забыть.
Давление в мочевом пузыре становилось невыносимым. Он весь день копил мочу для этого. Когда покраснело все лезвие, он выхватил его из огня, рассыпая искры, проклиная обжигающую рукоятку. Отбросил его и вскочил, охнув от боли в бедре. Повозился со штанами и секунду спустя пустил струю, постанывая от облегчения. Из него хлынул нескончаемый поток, ударяясь в раскаленный металл, поднимаясь облаками аммиачного пара. Он закашлялся. Потом сдержался — не самая легкая из задач, — ногой перевернул меч и вновь пустил струю.
В следующий раз надо будет попробовать глину, обещал он себе.
Майкл не спустился к воде. Еще не время, смутно подумал он, и было в этом что-то и жуткое и знакомое. Его собственная мысль, но из другого времени. Взрослая мысль, а значит, неопровержимая. Он принял ее без протеста и пошел куда глаза глядят.
Днем они с Розой отправились к мосту с бутербродами, сачками и банками из-под джема — их рыболовным снаряжением. Они сели возле того места, где старая арка упиралась в берег, а солнечные лучи отражались от воды язычками белого огня, и в них то и дело радужно вспыхивали крылья стрекоз. Река здесь была сонной, вода казалась коричневой от глубины и медлительной, как сироп. Она выглядела прохладной и спокойной. Майкл, вглядываясь сквозь незамутненное отражение собственной пухлой физиономии, видел водоросли, гнущиеся, точно в бурю лес, далеко-далеко внизу, и бокоплавов, которые проносились по донному илу, точно лошади, летящие галопом по пыльным проселкам. А может, там есть маленькие страны, где угри — драконы, а форели висят в вышине, будто огромные воздушные корабли? Он поднял голову и увидел прямо перед собой черную пасть моста. По краю свода змеился отраженный свет, но дальше была темнота. Широким мост не был, но в середине слегка просел, и потому просвет с другой стороны арки виден не был. Прежде к нему, рассказывал дедушка, от перекрестка ответвлялась дорога, но ее забросили, и теперь от нее остались только глубокие колеи на соседних лугах да этот мост, так странно построенный.
Возле него раздался всплеск — Роза опустила в воду сачок. Она стояла на коленях над водой, высоко вздернув юбку, свободной рукой засовывая волосы за ухо. Колени у нее были исцарапаны почти как у Майкла.
— Удрала, подлюга!
— Что? Где?
— Прямо у тебя под носом, мечтатель. Форель, длиной в половину твоей руки. Она ушла в глубину у моста. Да и к лучшему — в банке ей бы не поместиться… А ты сюда пришел рыбу ловить или собой любоваться?
Он торопливо опустил свой сачок в воду, водя бамбуковой ручкой. И поднял внизу ураган. Бокоплавов разметало во все стороны, а водоросли скрыло колышущееся облако ила.
— Поосторожнее! Ты всю воду замутил.
— Я нечаянно.
Некоторое время они водили сачками молча. Один раз Роза замерла и легонько толкнула Майкла локтем, указывая глазами на зимородка на ветке ольхи ниже по течению — он наклонял голову, разглядывая их, а потом унесся, точно сапфир на крыльях, в поисках более уединенного места. Роза и Майкл ухмыльнулись.
— Ага, подлюга, говнюшка, попался!