Я скажу больше. Я человек воспитанный, сдержанный, и моя внезапная тяга к общению мне самому подозрительна, но вот дошло и до крайностей. Словно штурм, судороги какие-то; и мой странным образом удавшийся прорыв служит прекрасным свидетельством моей одержимости. С нормальной же точки зрения я фактически распоясавшийся безумец, суматошное ничтожество, залихорадивший бедолага. Происходящее со мной неумолимо переплетает меня с Петей, продвинувшимся, конечно, гораздо дальше, однако все еще пребывающим в загоне, в унижении; соответствие, некая сообразность, наблюдающаяся между мной и этим несчастным, туго укладывается в нарост, по которому выходит, что он уже мой собрат, этот несносный Петя. В результате и распирает меня желание сказать больше, чем следовало бы, чем того требуют обстоятельства. Ревность, соображение, что Петя не случайно крутится возле Наташи, что его разбирают не только идеальные и платонические устремления, еще вовсе не оставившие меня... К тому же некоторая смехотворность якобы складывающегося треугольника. Небеспочвенны и также подлежат учету разнообразные, неожиданно сужающиеся и образующие скверную тесноту ассоциации... Мне вспоминается мой покойный брат Аполлон и разыгранная им в свое время весьма скверная трагикомедия. Добрейшей души был человек, но и жуткое что-то заключалось в нем. Как было не кривиться, глядя на него? Мне все представлялось, что за его широким размахом таится узкая уродливость, а за его желанием быть любимым, всем угодить, всех пленить - мол, посмотрите, какой я оригинальный и как благодушно, по-доброму отдаю себя миру! - стоит тесное стремление под шумок сгубить меня. Завлечь, соблазняя приманками щедрости и видимого бескорыстия, в некую щель и прищемить, как крысу. Когда я приходил к нему, он всякий раз говорил одно и то же: теперь, пожалуй, вина, заграничного вермуту, - после чего неспешно шествовал к буфету, доставал бутылку и разливал вино в бокалы. Я с досадой следил за его действиями, внутренне кипел, но не приходить я не мог, завися от его зажиточности. Нехорошее впечатление производило на меня еще и то, что сам он демонстративно не прикасался к своему бокалу, - если пригубит слегка, это уже был акт великодушия и снисхождения, - и только следил, как я пью, следил внимательно, словно бы в ожидании момента, когда можно будет захлопнуть ловушку.
Аполлон подкармливал меня; или, допустим, прикармливал, и если так, то как же это он не циник, не подлец? как еще назвать его? Какие просветы, проблески ума и здоровых, светлых чувств бывают в душе человека, кощунственно завлекающего родного брата в западню? И бывают ли вообще? Да и завлекал ли меня Аполлон? Позднее, когда я стал благополучно пользоваться его наследством, завозились некие дальние (и сомнительные, едва ли впрямь одной со мной крови, во всяком случае, я прежде о них ничего не слыхал) родственники, тоже желавшие пользоваться, загадочно прислали мне намалеванную кем-то из них картину. Они изображались обитателями дрянной развалюхи, глядевшими из ее окон печально и взыскующе, - видимо, на меня, незаслуженно, с их точки зрения, преуспевшего. Но это была неприкрыто наглая выходка диких, жадных, въедливых людей, подлых мещан, и действовали они откровенно, даже не без простодушия, тогда как от брата откровенности, открытости, а тем более простодушия ждать не приходилось. Нелишне добавить, что родственники, мнимые или настоящие, Бог их разберет, после той присылки отстали, вовсе исчезли с моих горизонтов и судить мне их фактически не за что, брата же прибрала смерть, и тайну своего отношения ко мне он унес с собой в могилу; мне судить его даже и полагается, ибо накануне своего конца он был уже немыслимо навязчив, я бы сказал, неразборчив в средствах. У роковой черты он безобразно заигрался.
Накопленный им заметный капитал вышел для многих соблазном, и некоторые люди, этакая кучка особо рьяных, настырных и бесшабашных, постоянно занимали у него деньги, нисколько не думая о долге возвращения. Они, похоже, и не считали себя должниками, но Аполлон все отмечал, фиксировал, правда, до поры до времени помалкивал. Но вот он собрал их и с таинственной улыбкой заявил: возвращайте, причем немедленно! Словно гром с ясного неба, пробрало даже меня, хотя я там был вроде тени. Как возвращать, если люди эти знай себе жрут, пьют, гуляют безоглядно и, отгуляв, впадают в жесточайшую нужду? Им бы еще занять, а не возвращать. Но мой брат предстает перед ними властным и безжалостным. Прорвало пса! - читается на лицах осужденных, образно выражаясь, на долговую яму, а вообще-то на гибель, поскольку Аполлон, пока они там хохотали, пищали об отсрочке и питали нелепую надежду, что гнусный ростовщик шутит, вдруг взял да поставил их перед немыслимым выбором. Он сухо вымолвил: возвращайте долг или... Он проделал красноречивый жест, провел краем ладони по горлу. Понятно, на что он намекал, перед каким выбором поставил. Попавшие в кабалу, в чудовищный капкан, зашлись. Нам? нам кончать самоубийством? - голосили они. Я потому и рассказываю, уходя в сторону, эту лишь косвенно уместную историю, что читается на тех физиономиях до сих пор - такие уж ассоциации - глупый смех, нарастающее изумление, исподволь подбирающийся страх. И читается так ясно, словно я вижу перед собой не Петю и уж тем более не Наташу и прочих выточенных, а вставшего из могилы брата, теснящего живых суровой правдой смерти.
Читается... И раз уж почин я сделал и историю следует довести до конца, замечу вскользь, что среди рож, пришедших тогда на смену лицам и, в худшем случае, физиономиям, первейшей читалась рожа моего брата. Я думал, его тут же раздавят, как клопа, ан нет, он хладнокровно продолжал навевать жуть; высказал, кстати, и следующее:
- Знаю, хорошо, держа в уме вас за скотов, знаю, как вы трусливы и боитесь, не задумал ли я препроводить кое-кого на бойню. Но разве в то же время не влекло ваши душонки неудержимо ко мне, вообще к той силе, которая вся в моей оборотистости и моих деньгах? Еще в колоритности и некотором неправдоподобии, но этого вам, безмозглым, не понять. Теперь я действительно отведу вас в то ужасное место, и вы будете разделаны. Вы сами вызвали на себя огонь. Человек обычно не сознает, что он подлец, пока какой-нибудь дурак или проходимец не спровоцирует его на подлость. Я, однако, не хотел никакого зла, никакой беды и безотрадной жестокости. Я занимался и занимаюсь своим прибыльным делом, вы же только порхаете и развлекаетесь, не ведая, где бы еще добыть денег, кроме как у меня, но теперь я это пресекаю, а вам предлагаю осознать, что вот вы и докатились до беды, показывающей всю вашу никчемность и подлость. Играю я при этом в открытую, но если вы поднимете ропот, пожалуетесь, потребуете суда надо мной, я скажу, что деньги действительно вам давал и вправе их взыскать, но все остальное, тот, главное, страшный выбор, перед которым я вас поставил, это вы придумали, возводя на меня, вашего благодетеля, напраслину.
Закопошились жертвы, слиплись в кучку, думая заползти один в другого и тем спастись, с какой-то нарочитостью задрожали, но и душевная простота здорово в них взыграла; истерически окарикатуривая действительность, они закричали:
- Кончай, дурень, мутить воду, ты не доведешь задуманное до конца! Мы верим, ты все равно не допустишь нашей гибели, а возвратить долг мы, так или иначе, не в состоянии!