Это я хорошо, отчетливо услышал; услыхав, ужаснулся, обжегся даже, словно огонь, о котором еще недавно говорил Тихон, мол, некий внутренний огонь пожирает Петю, полыхнул мне в лицо, теперь уже впрямь образовавшись. Аллегория в действии, подумал я испуганно. И тогда, разморозившись до полного чувствования надобности благоразумно отступить, инстинктивно ища незаметности, выскользнул за дверь.
- Врача вызвали? - вдруг озаботился Глеб.
Я побежал длинным, путано сворачивающим за острые углы, извивающимся среди нарочитых выступов и декоративных преград коридором. Некстати было бы по ходу моего хаотического самоотторжения искать объяснений, почему я сбежал от умеющего быть мягким Тихона, не годящегося ни к чему доброму и дельному Глеба, ко всему готовой Наташи. Я покинул Петю, и этим все сказано; я освободился от Пети. Словно какая-то струна лопнула в голове, символизируя разрыв нити, соединяющей Петю с жизнью, но от этого острое, пронзающее осознание никуда не подевалось, а оно гласило, что общение, которого я искал и которое нашел-таки, становится чересчур плотным и горячим, приобретает опасный характер.
Вот уже и эксцессы. Я и прежде знал, догадывался, что благоденствие, умиротворение, подаренное мне завещанием брата, не нахлобучилось на меня навечно и когда-нибудь судьба непременно повернется ко мне задом. Но чтоб такой срыв... Чтоб таким макаром, и мне, мол, следует принять к сведению, что и я могу сыграть в ящик... Нравственное и физическое падение Пети, сполна выразившееся в его тараканьем анекдотическом уползании под стол, его куда как реальный крах, его внезапная кончина, громко говорящая о преждевременности, о том, в сущности, насколько она неловка и неуместна... Разве это не та пресловутая чужая беда, которую мне лучше обойти стороной, не касаясь ее болевых точек, могущих очень сильно задеть за живое?
Чудилось, будто Петя гордо и презрительно смотрит мне вслед. Кстати, когда бежал я загадочно освещенным коридором и мне слышались за спиной шорохи быстрого преследования, вообще не поглощаемые расстоянием адские шумы, громыхнул вдалеке внезапно обретший грозные нотки голос Тихона:
- Ба! Ну-ка сюда выползня, пусть он... как его?.. пусть он разбирается!.. - так высказался этот человек, давая, тем самым, пищу моему уму: требуя выползня, не меня ли он имел в виду?
Ага, подумал я, нашел дурака, стану я, тебе, прохвост, в угоду, в твоем грязном белье копаться; не на того напал, бормотал я себе под нос, выбираясь на улицу, приятно изумляясь ласковому солнечному свету. Ты меня догони сначала, а потом спрашивай и чего-то требуй, ишь, какой ловкач выискался, Кронид ему, видишь ли, пусть разведывает!..
- Безобразие! - крикнул Тихон. - Что? Так его кличут? Смешно! Но допускаю... Только, как бы то ни было, сюда его, живо! В чем дело? Понадобился, а днем с огнем не сыскать?
Крикнул ли, показалось ли мне, будто крикнул... Хаос и балаган, и никакой реальной организованности, обобщил я наспех. Оглядевшись на безмятежной и отрадной, украшенной нескончаемыми оградами и буйной зеленью листвы улице и стараясь не смотреть на только что покинутый дом, я подумал, что для меня все, пожалуй, становится на свои места. Рука у Аполлона вовсе не была легкой, и уже по одному этому неправильно утверждать, будто легко мне досталось нынешнее благоденствие. А Петя наверняка умрет, если уже не кончился. Тихону не удалось заслонить от меня истинное положение дел, а для чего он вообще пытался сделать это и чем, в таком случае, провинился перед умирающим, уже не мне решать, пусть в этом разбираются его дружки, пусть Наташа разбирается, это она у нас ведь, кажется, семи пядей во лбу.
***
Вопросы, возражения, доводы, новые вопросы... Ну как же это тут не аналогия с ивановско-петровской историей в разрезе ее возможных взаимоотношений с коварством очень даже вероятного инженера человеческих душ, который маринует эту историю в своем затейливом уме, изощренно коверкает, подло испоганивает и в конечном счете всеми силами старается обойти стороной? Прямейшая аналогия и есть! Номер я выкинул еще тот; поступок, спору нет, декадентский. Но не декадентством разве было так долго пялиться на фарс, разыгранный весьма своеобразно трактующими правила гостеприимства хозяевами, терпеть насмешки? Да я и терпел, может быть, только ради Пети, из чувства солидарности с ним, страдающим. А когда Пети вдруг не стало, или пусть еще только почти не стало, я и рванул прочь, и это, думаю, вышло вполне естественно, куда как естественно, даже и при всей кажущейся необдуманности и, допустим, опрометчивости моего порыва. Согласен, убегая, унося ноги, я менее всего задумывался, по-человечески ли поступаю, и вообще, было, конечно, весьма опрометчиво с моей стороны убегать, не закрыв Пете глаза, не подсуетившись с обычными в таких случаях процедурами и мероприятиями. Ну, порыв он и есть порыв. О, спуталось как-то все в моей голове, я и бросился распутывать и до сих пор распутываю, как могу. Так что декадентством отдают, скорее, эти мои зыбкие и несколько запоздалые размышления о свершившемся уже деле, а сам поступок пусть не великолепен, да крепок зато и по-своему правилен. В высшей степени реалистический поступок.
Я знал, что Петя умер, конечно знал, но не мог поверить, что это так; я с тем и устранился от исполнения обязанностей, связанных с кончиной пусть постороннего, но вовсе не безразличного мне человека, чтобы оставаться в каком-то смутном, мало убеждающем меня самого неведении. Петина смерть была, но истиной она для меня не являлась.
Одно могу сказать, и сказать хотелось бы высоким слогом и в то же время исключая бред, тот дом стал ареной удивительных, загадочных, диких событий. Был человек, да какой, оживленный, буйный, мечтательный; остался бездыханный труп. Есть над чем призадуматься. Со мной ничего подобного, разумеется, не произойдет. Но поостеречься стоит, в помещение, явно помеченное проклятием, впредь лучше не заходить.
Я словно обхватил руками толстое и скользкое тело какой-то туго соображавшей рыбины, бившейся в припадке всех своих жизненных сил, не выпускал, понимая, что в противном случае мне грозит гибель. Я боролся и цели при этом не имел, если не считать, что боролся я, может быть, за свою жизнь. Сам ход событий подсказывал, казалось бы, надобность отойти в сторону и успокоиться, и не для того ли я улизнул, не дождавшись врачей и какого-нибудь расследования причин Петиной кончины, чтобы обрести покой? Но покой означал угасание, и из него могла явиться смерть, а этого я не желал. Ум звал к покою, как бы не замечая подстерегающей в нем опасности, чувства требовали пути к всевозможным разгадкам и откровениям, требовали, не считаясь, похоже, с тем, что и этот путь может оказаться весьма рискованным.
Я не мог не согласиться с собой в том, что без Пети лучше. Он оставался для меня персоной, в которой я по-прежнему не видел ничего выдающегося, определенно положительного и неприкосновенного, словно до сих пор не осознал его смерти. Болтался, мотался; страдать страдал, но страданием, сдается мне, надуманным, вымученным, а священного и драгоценного, в высшем смысле неприкосновенного, чтоб и смерть не посмела тронуть, в нем не было ничего. Я видывал всяких положительных. Случалось видеть тихих, послушных, скорбных, они смиренно похрустывали косточками, когда их пинали, и ничья душа не болела о них. О Пете следует сказать, что его запросто можно было защипать и защекотать, и где бы была тогда его положительность? Даже странно, что Наташе с компанией не пришло это в голову. Он бы, возможно, не взвыл, не заметался протестно, не ударился в особые позы, не выкинул символических штук, нравящихся Тихону, он, скажем, струхнул бы и промолчал, или пострадал бы за свою мутную идею неким внутренним, ничего для окружающих не значащим страданием. Да только согрешил бы несимпатично, и понесло бы от него скверным душком. Спрос на него остался бы, но иной, не на его положительность.
Все же хотелось как лучше, а в данном случае это подразумевает готовность отмести мнение, будто без Пети хорошо, скажу больше, отвести от себя всякое подозрение, что я будто бы порадовался его безвременной кончине. Тут радоваться нечему. Петя мне вовсе не мешал, он был пламенный, положительный по-своему, страстный, он все звал и увлекал меня куда-то; я, было дело, и самим Петей изрядно увлекся, соблазненный поэтичностью его натуры и его не померкшей с годами влюбленностью в Наташу. Его внезапная смерть не то чтобы пугала, и о себе не скажу, что боюсь теперь тоже вот так опрокинуться, залезть под стол и с бредом на устах отдать Богу душу, этого бояться нечего, важно только иметь чем заслониться от неожиданно грянувшей беды. Действительно, никакого испуга, но что смущает... Да, мне бы сообразить, почему никакой целитель не поспешил на помощь забедовавшему поэту, уяснить, каким этому целителю следует быть и как устроить так, чтобы в мою трудную минуту он оказался под рукой. Если брать по-настоящему, прислоняясь к сути и заглядывая в корень, дело в том, что Петина смерть странна, и ее странность ознаменована тем, что Петя в ее момент не просто существовал, как придется, а был на взлете, как если бы чудесным образом исцелился от всех своих душевных ран. Он освободился от гнета лет и вспорхнул, как почти невесомая птичка, и воспарил, и, кажется, отлично себя изучил себя к этому времени и уже хорошо знал, чего хочет и к чему стремится, и даже имел готовую поэму в кармане, - а тут-то, в такую-то минуту, и испустил дух. Кто, как и для чего рассудил, что так следует поступить с Петей и что так будет лучше для самого Пети, для прочих, даже для меня, становившегося его верным спутником и надежным другом?