Выбрать главу

Конечно, не он первый, не с ним первым случилось подобное. Но я-то первый - в том смысле, что вот Петя излагал мне свою биографию, рассказывал разные истории о себе, исповедовался, а кому же, спрашивается, случалось, как случилось мне, слушая этого Петю и едва ли не влезая в его шкуру, некоторым образом опережать его. Я, можно сказать, играл первым номером. Он еще только приступал к рассказу о Наташе времен растленной Получаевки, а я уже был возле нее в доме, где она обитает нынче, и, запутайся я в эту историю окончательно и безнадежно, я бы умер там вместо Пети, но Бог помиловал. Я до судорог, до отвращения жил его жизнью, пил ту же отраву, впитывал тот же яд, любил Наташу столь же пылко и преданно. Из-за Наташи все и началось. Петя это понял, но не взревновал, а принял с восторгом, радуясь, что я с тем же чувством, что и у него, стою в начале пути, уже почти пройденного им. А без Пети нет ни исповедей, ни пути, ни Наташи, и я уже не первый. И это к лучшему?

Хорошо, удобно, уютно тем, из славной и строгой, недоброй комнатки, где умер мой друг Петя и куда не доносится с улицы ни звука, где живешь словно в вате или в безвоздушном пространстве, смотреть на нас как на несуществующих, как на пустое место. Они прекрасно обойдутся без Пети, да и без меня тоже. Они, наверное, достигли всего, к чему стремились, если они действительно стремились к чему-то, завладели всем, что им когда-либо показалось полезным и нужным, они сосредоточены на своем, на себе, роскошны, убийственно прямолинейны, когда находят это необходимым, и феноменально увертливы, когда их хотят настичь, а то и загнать в угол. Несокрушимой стеной отчуждения они защищены, заграждены от простых смертных, и мне остается лишь молча изумляться им и всем стосковавшимся по любви сердцем ненавидеть их.

Я не знал, как жить без Пети. Жилось спокойно, никто меня не тревожил, ни о чем не спрашивал, не интересовался, как там Петя, что поделывает, а если покинул нас, то по каким причинам, не пал ли жертвой чьих-то козней, не был ли отравлен соперниками, недоброжелателями. И почему в том злосчастном доме не видать никакого расследования, никаких последствий и беспокойства? Разве Тихон не крикнул напоследок как бы вдалеке, чтоб ничего не трогали или что-то в этом роде, не скомандовал: пусть выползень разбирается!.. Или я ослышался, вообще ошибся, и Тихон требовал к расследованию не какое-то там странное, едва ли не фантастическое существо и уж тем более не меня, а того же, скажем, Петю? Он, может быть, колдовал, воздействуя на умершего федоровскими научно-религиозными методами или просто указывал, что спрос с Пети, а не с него, Тихона, и его единомышленников. Но у кого же спрос с Пети по-настоящему, как не у меня? Без него я остался темным, невежественным, пустеньким, я ожесточен, и мне представляется, что меня подвергают невероятным испытаниям, что на меня обрушиваются всемирные войны, несправедливости, безжалостное угнетение; мнится мне, что я подвержен абсолютному незнанию смысла и цели. Мне, в отличие от Пети, неведома целительная сила исповеди, я, образно выражаясь, сухая земля, ждущая дождя. Но кому исповедоваться? Кто способен оживить меня, одухотворить?

***

Стоило подумать о доме, впитавшем без остатка Петины приключения, как внутренний голос принимался въедливо надиктовывать весомое, но до крайности неудобное окончание некоторым образом обрамляющей мысль фразы, вот оно: "где и я чуть было не погиб". Легко усваивается роль "и" в этом построении слов - связующее указание на Петю и округло, с какой-то прихватистой грацией нацеленные на меня возможности настигшей его смерти. Без этого "и" фраза выглядела бы внушительнее и как бы достоверней. Но отнюдь не удобней, не комфортней. В целом слова глупые, даже кощунственные, поскольку я лишь воображаемо опередил своего друга, и в действительности мне ничто не угрожало ни в следовании за ним, ни теперь, когда опасности и риски его пути сделались очевиднее. Так вот, упомянутый дом я, сбежав из него в роковой для Пети час, старался нынче обходить дальней стороной, и это было досадно, потому как я полюбил прогуливаться в парке, на краю которого он размещался, и в таком еще недавнем прошлом тайно простаивал там под деревом, любуясь таинственной Наташей в освещенном окне. Сохранялась определенная связь между теми вечерними бдениями, Петиным поэтическим порывом, заведшим его некогда в трясину безответной любви, а затем и в неясную, неочевидную западню так и не оглашенной поэмы, и последней отчаянной истерикой, загнавшей не получившего признания поэта под стол. Мне казалось иной раз, что эта связь плетется не только в моей памяти, но словно бы и где-то вовне.

Я впрямь сбежал, и не как-нибудь там импульсивно, а вполне осознанно, тем же внутренним голосом внушая себе, что нечего мне делать в помещении, где суровые и, можно сказать, нелюдимые господа пренебрегали моим другом, насмехались над ним, отказывались выслушать его поэму и в конце концов довели несчастного до истощения всех сил и преждевременной кончины. Запущенные в него стрелы отчасти доставались и мне, мое самолюбие тоже подверглось испытанию. Они ведь и не скрывали, что заподозрили у меня Петины воззрения, мечтания и планы, более того, мое как будто уже изобличенное подражание Пете сразу показалось им, наверное, утомительным и совершенно неприятным. Так что они были не прочь побыстрее убедить меня, что я напрасно суюсь в чужую игру и лучше мне убраться восвояси, а когда Петя бросился под стол, у них могло явиться соображение затолкать туда же и меня. Не исключено, им хотелось остро и памятно меня прищучить, и спасся я лишь благодаря Петиному внезапному расчету с жизнью, стало быть, тот диктант с округлой буковкой, посвященный моей гипотетической гибели, на самом деле не так уж глуп. Хотя, конечно, Петя не из-за меня сгинул, и я из-за него никоим образом не погиб бы в сложившихся тогда обстоятельствах, - по части ответственности в данном вопросе царит полная моральная чистота. Но оставаться в атмосфере гнета, насилия над личностью и в обстановке, исполненной безразличия даже к плачевной кончине ближнего, я не мог и потому сбежал. Мне теперь, естественно, стыдно смотреть людям в глаза. Людям в белых халатах, людям в форме полицейских... Не отчитался в увиденном, не помог расследованию обстоятельств, прояснению частностей и деталей, не докопался вместе с компетентными лицами до истинных причин неожиданной смерти моего друга.

С одинаковой естественностью я и сбежал и устыдился. Из побега родился покой, заполненный слагаемыми домашнего уюта и чтением прекрасных книг, из стыда возникло смущение для самого покоя, и последний стал морщиться, слабеть, пошатываться, пока из его все уменьшающейся и оттого набирающей страшное давление тесноты не вылупилось нетерпение, чреватое новыми рисками, но и новыми откровениями. Мгновенно созревшее решение бежать, сам бег, расторопность, отдаленные раскаты голоса, которым Тихон не то звал силы ада к действию, не то с величавостью насмехался надо мной, все это вылилось в быстрое рассуждение о неорганизованности, царящей, разумеется, во всем мире, а не только в доме, где не стало Пети. Но у Наташи и ее друзей, или ее прислужников, кто их разберет, этих нагловатых граждан, организованность все же имеет место, и с этим трудно, да и незачем, спорить, особенно если это не что иное, как утверждение. А это, похоже, именно утверждение. И в таком случае мои попытки опознать, осмыслить Петину смерть набирают в силе и в истинности, а стало быть, скоро и сама эта смерть сделается для меня истиной. Разве мог я перед лицом чьей-то организованности - тем более что речь идет о людях интересных, затейливых, оскорбивших меня - оставаться с собственной неорганизованностью как с какой-то забавой, отвлекающей от серьезных соображений? Достаточно было подумать о жесткой, в отношении меня даже несколько сатирической контрастности этого, так сказать, противостояния, чтобы я тут же начал группироваться, дисциплинироваться, строже поджимать губы. Но с чего начать новый виток поисков, никуда, может быть, не ведущих? И где взять силы для первого шага? Я не считал возможным, после всего случившегося, посетить Наташу и, все хорошенько обмозговав, подался к Наде, еще не успевшей занять в моем воображении опустевшее после Пети место, но в пустыне жизни, внезапно образовавшейся перед моим мысленным взором, близкой мне, как никто другой. Смерть мужа никак не изменила ее, по крайней мере заметно, она показалась миленькой, по-домашнему мягкой, приятной и соблазнительной. Я смотрел на нее с полным осознанием странности происходящего между нами, уже истомленный ожиданием толчка, резкого нутряного сотрясения, знаменующего начало нашего неотвратимого соприкосновения.