Выбрать главу

Следствие склонялось к мнению, что Мерзлов Припечкина в окно все же выбросил, причем с такой силой, что обличаемый, в момент совершения преступления обретший статус пострадавшего, мог бы и расплющиться, ударившись об асфальт. Если подобной фантасмагории не случилось, это еще не означает, что подозреваемый не приложил руку, с самого начала замыслив именно убийство и тщательно обдумав детали покушения; все указывает на то, что преступление долго и умело подготовлялось и совершено было при безусловно отягчающих обстоятельствах, хотя некоторые концы преступнику и впрямь удалось спрятать в воду. Но прячь не прячь... И сколько веревочке ни виться... Тайное всегда в конце концов становится явным. Тем не менее доказать версию убийства или хотя бы придать ей сносную форму не удавалось, а в результате выдался процессуальный абсурд и застой: и обвинить не выходило, и отпустить удобного для подозрений клиента не хотелось. Мерзлов, на тюремных нарах уже по уши влезший в мистицизм, настоял на внеочередном допросе и бурно высказался о символическом смысле падения Припечкина. Рисуя мазками богатых словесных комбинаций и кутерьмы телодвижений гибель потерпевшего и грандиозную суть ее истинного значения, Мерзлов энергично засновал, забесновался перед следователями, как если бы с жаром и без всяких понуканий с их стороны проводил следственный эксперимент. И вот как, на его взгляд, обстояло дело. Что окно! Не в окно вывалился Припечкин. Он сверзился с воображаемой высоты, на которую нагло посягал, не учитывая своих возможностей и скромных способностей, и все, конечно, обошлось бы назиданием, моралью, какую можно вычитать в конце любой басни, начиная с Эзопа, если бы Бог не порешил вдруг наказать наглеца смертью. Ах, вот оно что, призадумались следователи. Прикрыв глаза ладонями и слегка раздвинув пальцы, они в образовавшиеся щели взглянули на Мерзлова дико сверкающими и несущими сокрушительную пронзительность глазами. Разве этот человек не давал и раньше повода считать его нездоровым психически? Версия, изложенная им, окончательно натолкнула следствие на счастливую мысль отправить безумца в сумасшедший дом, обрамляя отправку рассуждением, что начав с Эзопа, можно Эзопом и закончить и сделать для этого нужно не так уж много. И буквально накануне водворения Мерзлова в дом скорби, уныния и подозрительного веселья был предусмотрительно составлен протокол, или документ, который в определенных условиях можно назвать протоколом, выставлявший подозреваемого уже под прозвищем Эзоп. Невольно, но и не без удовольствия ступивший под сень святого имени легендарного баснописца художник изобличался как средоточие преступных замыслов и источник многих бед, обретал приметы и черты изощренного злодея, убийцы и в естественном порядке переходил в разряд обвиняемых, но получал шанс избежать приговора и наказания как невменяемый. Так он и умер в сумасшедшем доме.

***

Саркастичен характер моего повествования, рассказывал Флорькин, но не только, и односторонним этот характер не назовешь, что понятно, поскольку высокая художественность требует разного и многого в смысле оттенков, нюансов и тому подобного, и все же - куда от сарказма деваться, тем более в описываемом случае? Рассказ о ходе безусловно исторического следствия, закончившегося для Мерзлова заточением в стенах желтого дома, можно прочитать в дешевой газетке, где я в некий сумбурный, как всегда, но не трагический период своего бытия подвизался, с высунутым языком бегая среди людей, озабоченных вязанием сплетен, а порой и отягощенных темными, тяжелыми и воистину печальными историями. Но каково было мое изумление в один прекрасный день не далее как неделю назад во время обычной прогулки по Барсуковой!.. Я обнаружил, что музей сменил вывеску, да еще как, представь себе, друг мой... Невероятное сальто-мортале! Словно весь мир перевернулся вдруг с ног на голову! Я даже вздрогнул, столкнувшись с внезапными достижениями каких-то неизвестных мне людей. Перечисляю их, эти достижения. Во-первых, перед глазами вольного или невольного свидетеля эпохи уже не развалюха, а вычищенный, выкрашенный, замечательно ухоженный домик, первоклассный особняк. Во-вторых, буквально обреченный на шок свидетель видит музей не каких-то забытых и никому не нужных литераторов, а великого художника Мерзлова, славного нашего земляка, гения. Наверняка пропишут или уже прописали в рекомендуемых вниманию посетителей брошюрках, что Мерзлов - соль земли нашей, но до брошюрок я, однако, не докатился, ограничившись оплатой посещения и внимательным, на редкость уважительным осмотром. Прежде, впрочем, должен сказать, что в первую же минуту, как только меня оглушило, до контузии, поразительное нововведение, земля закачалась под моими ногами, поплыла, заходила ходуном, и в причинах этого явления еще предстоит разбираться, докапываясь до глубин, о которых я пока, скорее всего, и не подозреваю. Я никогда не был чрезмерно горячим поклонником мерзловского творчества, ну, просто по дикой и подлой неспособности уважать великих и млеть перед ними. Я знаю, гордиться мне собой нечего, но гордость имею, и только чуть что, если, знаешь, хоть какое-то там благоговение снизойдет, сразу чертом из омута души поднимается гордыня. И от современников я не ждал знаков внимания к нему, не задавался вопросом, когда же Мерзлова наконец откроют, вытащат из забвения, утвердят на достойном его пьедестале. Конечно, главный фокус заключался в преображении самого особняка, раскрывшего теперь всю свою красоту - первозданную, надеюсь, - но и учреждение мерзловского музея не могло не взволновать меня, вот только размах волнения и его симптомы оставались загадкой.

- Не мешкай, пройди внутрь, дядя, увидишь много интересного, - забегала у моих ног, промышляя наставничеством, белокурая прелестная крошка.

Зачарованный, я сунул ей денежку, едва ли не последнюю из завалявшихся в моем кармане, и больше ее не встречал с тех пор, но отложилась она в памяти, думаю, надолго, каким-то волшебством повеяло от ее стремительного появления и такого же быстрого исчезновения. С трепетом я переступил порог идиллически нового, еще совершенно свежего, словно даже благоухающего, пышущего здоровьем, здоровыми тенденциями, хотел сказать я, великолепного музея. Увы! Недолго мне пришлось бродить по его крошечным, прекрасно возделанным, уютным залам, среди мощных полотен, разрозненных и немногочисленных посетителей и трогательных старушек-смотрительниц искусствоведческого склада. Вскоре довелось, да, вынудили обстоятельства, скатавшиеся в огорчительный сюрприз, бежать оттуда в недоумении, в страхе, но об этом чуть позже. Справившись с потрясением, взорвавшим мое существо перед входом, я, уже степенно, выдвинулся на музейную тропу. Был сама любезность, сама культура, воплощенная заинтересованность в подлинно великом, и даже роскошно обменялся некоторыми замечаниями и значительными суждениями с особенно приглянувшейся мне старушкой, маленькой и застенчивой, зарумянившейся, когда я с ней заговорил. И тут грянул гром. Я только-только миновал дверь, на которой важно красовалось емкое слово "Дирекция", как вдруг все стихло на особый манер, с завораживающим и отчасти опьяняющим разливом предгрозовой паузы, потом побежали по паркету торопливые шорохи и шелесты, словно завозились испуганные мыши, а вслед за тем раздались громкие, уверенные шаги. Темнить и затягивать рассказ больше не буду, да ты, может, и сам уже догадался... Обернувшись, я увидел в центре зальца Наташу, с грубым топотом выходящего из помеченного как директорский кабинета Тихона и бесшумно переваливающегося с боку на бок за его спиной молодца, этого самого, который теперь с ними, как его, Глеб, что ли. Первое потрясение, еще уличное, не ушло бы дальше клоунского номера, когда б я даже растянулся без сознания на закачавшейся подо мной земле, но это, второе, грозило претворить меня в подопытного кролика или мальчика для битья, первое почти не затронуло души, ограничившись физиологическими неполадками, второе сразило ее насмерть. Благо еще, что я не оказался на виду, а стоял у окна, как бы в тени, прикрытый к тому же какой-то сморщенной тряпицей, обозначавшей портьеру или что-то ей подобное, и льющийся в окно дневной свет не падал на меня.