Новые силы вливаются в помятый и испещренный писульками от хулиганствующих прохожих, проходимцев сосуд моей души, свежая энергия бродит в опавших было мехах моей груди и раздувает эти меха. Нет, не хочется мне возиться и бороться с противоречивым Флорькиным, а тем более с Наташей и ее адептами, или любовниками, или кто они там есть, с ними, которые - само совершенство, но если надо, если только грянет, если только попробуют... Я достаточно раздражен, готов к крепкой самообороне; я самодостаточный. Не случайно пресловутая троица очутилась за пределами четко очерченного мной круга. Я только хочу разъяснить следующее: теперь мне представляется, будто я и раньше, до Флорькина с его баснями, откуда-то знал, что они съехали с прежнего места жительства, поглотившего столько моих впечатлений, желаний и страданий, но знал я, нет ли, главное, что их отъезд, похожий, предположим, на бегство или таинственное исчезновение, никоим образом не мог бы поразить меня. Да они, можно сказать, и исчезли совершенно из моей памяти, сгладились, испарились, а заключается ли в таком их действии нечто загадочное и непостижимое, мне безразлично.
Так было до Флорькина, и так мне представляется даже и нынче, следовательно, было не совсем так, как я это себе представляю, и, может быть, не было вовсе. Но вот ведь с какой прямой и недвусмысленной твердостью утверждается, исключительно не противоречивой непреложностью обосновывается в моих чувствах и умствованиях реальность пребывания тех троих на улице Барсуковой! Сосредотачивает на себе довольно плотную часть моего внимания, добрый его кусок, и притупляет нашу с Надей совместную реальность, теперь еще лишь на краешке моего сознания сохраняющую статус нынешней, некоторым образом соответствующей мне и Надюше.
Является риск, что я снова обернусь зависимым человеком, человеком, чья самостоятельность условна или ущербна. А состоятельность? Это попутный или как бы встречный вопрос. И что я ведаю о Наташе и правде ее вхождения в тройственный союз, что я понимаю в этом их, выглядящем столь убедительно и безупречно, синклите, чтобы говорить с уверенностью о реальности, вмещающей этих людей и способной в тех или иных случаях производить - на их основе - некое бытие, те или иные, может быть, экспериментальные формы бытия, а то и самое живую жизнь? Но я упорствую и говорю именно об этой реальности, да так, будто другая и невозможна. Она заключает и скрывает их в себе, а время от времени они возникают на ее поверхности в облике красивых нестарых людей, отлично сработанных восковых фигур, превосходных ораторов, блестящих организаторов музейного дела, представителей особого направления в философии, а также, не исключено, в социальной догматике.
О том, что я понимаю под социальной догматикой, расскажу в другой раз, если, конечно, успею. Флорькин поведал о якобы забавном происшествии с Петей, чей уголок рта попал под каблук переступившей через них, отчаянно боровшихся, Наташи. Справедлива ли моя критика допущенных рассказчиком преувеличений, и прав ли я, уверяя, что он буквально из кожи вон лез, лишь бы подать Петю в карикатурном свете, все это вопросы, которые можно без всякого ущерба для моего повествования скомкать, отбросить и забыть. Флорькин, по его собственному признанию, мог, т. е. как бы имел право, на всю жизнь сохранить, после того происшествия, представление о Пете как о шуте, как о фактически безвестном человеке в гротескной маске, однако не сделал этого, благородно отказался от столь своеобразного варианта духовного и нравственного развития. Но почему не вообразить - разве что-то мешает? - Флорькина на месте Пети, не вывести Флорькина клоуном с раздавленной губой и свалившимся набок носом? И почему не озадачиться этим именно мне? А если по каким-либо причинам этого не сделать, то почему же не допустить, что подобный бедственный фарс мог разыграться даже и со мной?
Скажу больше. Я, вот, мыслю свое новое устремление к Наташе - вполне платоническое и едва ли предполагающее какие-либо действия - как опасный штурм некой бесперспективности, той резко ограничивающей все мои шансы на успех, твердолобой, так сказать, неприступности, которую она с таким беспримерным хладнокровием демонстрирует и, наверное, не прочь порой особо подчеркнуть; я готов помыслить его и как плачевное, драматическое и совершенно бессмысленное падение в бездну, на краю которой я перед тем волею судьбы окажусь, располагая последней возможностью еще принять сколько-то достойную позу. Во всяком случае, мне ничто не мешает думать об этом устремлении как о чем-то серьезном и значительном. Но где, спрашивается, гарантия, что жизнь не шутит и с Наташей злые шутки, что не выходит иной раз на арену действительности и она в роли смятого, полураздавленного шута Пети или будто бы взявшего над Петей верх сомнительного прагматика Флорькина, все жалующегося на пустоту своего существования? И если это так, если бывает на нее проруха, то что тогда конкретно ее, Наташина, реальность? Сомнительна? Ошибочна? Противоречива? Аккуратно и бережно покрывает, а не уберегает? Есть она - и нет ее?
***
Все реже тянуло меня к Наде. Заглянув к ней однажды, я застал у нее Флорькина, и он объяснил, что все больше, все интенсивнее и горячей интересуется Петиной поэмой. Прочитать не прочитал, но интерес растет. Мне показалось отвратительным, что этот человек распивает чаи у моей подруги, но, понимая, что ни на что уже не претендую у Нади и что лучше невозмутимо предоставить этих двоих их судьбе, я ничем не выдал своих чувств. Но и не поторопился уйти; в конце концов я сказал:
- Кто-то из вас, как ни странно, и несмотря на молодые тогда еще лета - это в Петину бытность юношей случилось, мне Петя рассказывал, - несмотря на ваше тогдашнее дилетантство и поверхностные взгляды, припомнил слова Хомякова о возе пустых орехов, которым является, по сути, философия Гегеля. Где искать эти слова, когда и по какому поводу мыслитель их произнес или записал, я не знаю. Хомяков рисовал историю мира как бесконечную борьбу между духовно-возвышенным иранством и плотски низменным, всецело покоящимся на осознанной необходимости кушитством.
- Мне это ничего не говорит. - Флорькин равнодушно пожал плечами и поднес к своим несколько отливающим синевой губам стакан с чаем, как раз заново наполненный Надей.
Мы сидели в кухне. Я как будто размечтался:
- Можно представить, ну, скажем, вообразить, Наташино движение, ее и ее компаньонов предприятия и подвиги порождением благородного иранства, а жизнь и дела многих прочих - угрюмым и абсурдным продолжением кушитства...
- Если ты намекаешь на низкий полет... - с быстро нарастающим возмущением прервал меня носатый узник пустоты и носящихся в ней идей и образов.
Я торопливо возвысил голос:
- Я ни на что не намекаю, я лишь хочу подгорнуть под себя, под нас немножко философии, хотя бы и в ее историческом аспекте, то есть с акцентом на историософию. Мягче сидеть будет...
- Посмотри на этого человека, Надя. - Флорькин встал и повернулся к вдове, простертой рукой театрально указывая на меня. - Он отводит мне жалкую роль, прописывает мне ничтожную судьбу. Он пророчит...
- Совершенно не пророчу, - воскликнул я.
- А если и это самое кушитство... Пусть! Что бы я там ни продолжал и какую бы линию ни проводил, это моя жизнь, и ее никакой ученый, никакой мыслитель не скушает. Подавится! Я своей судьбой не поступлюсь только из-за того, что кто-то в своих ученых изысканиях навесил на нее дрянной ярлычок.
- Гордый какой! А перед Наташей готов был на цыпочках ходить, лишь бы она признала за тобой право упиваться учением Небыткина.
- Вы оба влюблены в Наташу, - сделала вывод Надя и печально покачала головой.
Флорькин занервничал. Слова у него не шли больше, он склонил голову на грудь и тяжело топтался на месте, переступал, работая как машина, с ноги на ногу.
- Тебе нужно успокоиться, Артем, - заметил я благодушно. - Я затеял этот разговор вовсе не для того, чтобы ты разродился громкими выводами. У меня и мысли не было задеть тебя за живое.
- Как же, мысли не было... - проворчал Флорькин, по-прежнему недовольный.
- Хомяков опирался на веру, производя это иранско-кушитское разветвление, а на что опираться нам, чтобы мы и в самом деле могли рассовывать роли и прописывать судьбы. Я только хотел указать, что борьба, она ведь богата оттенками, стало быть, за оттенки и надо хвататься, раз нет прочной основы. Облюбовывать их и, облюбовав какой-нибудь, продолжать борьбу, если имеются к этому позывы.