Выбрать главу

Раздраженный неудачно, на его взгляд, складывающейся беседой, пророк заявил, что не питием славна Получаевка и не в питии залог ее будущего процветания.

- Уйдемте отсюда, скоро гроза! - пропищал кто-то осторожный и боязливый.

Тут в первый раз улыбнулся пророк.

- Ну, грозы бояться нечего, - мягко возразил он.

И далее сказал, что суетные люди, сбиваясь в кучи, сбиваются не гуманитариям, как думают некоторые, а свиньям подобно, и в дальнейшем слепляются между собой, и подхватывают дурную болезнь, и хотят опираться друг на друга, не полагаясь на себя, но совсем не прочь друг друга позорить, поливать грязью и грубо отталкивать в минуты огорчений и разочарований, в беспокойные часы мировых катаклизмов. И с чем большим свинством они друг друга любят, тем сильнее и с растущей на глазах дикостью ненавидят, и результат тот, что, обманувшись, что-то не то сделав в любви, тут же обманываются и ничего дельного не находят в ненависти. Вы из числа этих непутевых, вы этого навеки проклятого мира люди, жестко бросил он в лицо своим присмиревшим, напуганным спутникам. Ваши жены, дети, отцы и братья, которых вы любите и которые вас ненавидят, потому что обманулись в вас, прячут от вас сияющий свет под свои подушки, заставляя вас идти во мраке, идти навстречу гибели, к пропасти, где вы останетесь. Ваши друзья предадут вас. Все в конечном счете сгинут. А он, пророк, по ряду причин, особенно актуальных в последнее время, взывает к логике настолько удивительной и непокорной, что ее и вообразить невозможно. О ней, способной награждать покоем и умиротворением, а не попирать страстями и терзаниями, только и думает он, о ней одной беспрерывно мечтает бессонными ночами, а потому и молит отчаянно и дерзко небо: даруй. Даруй это волшебное средство, чудесное лекарство от всех болезней, эту дивную логику, баснословно облегчающую ум и душу ее адептов, страшно сминающую внешние и внутренние противоречия. Мы будем, мы станем адептами! - выкрикнул один из слушавших эти великие слова. На, выкуси, - безжалостно, но в высшей степени обоснованно и справедливо сунул пророк ему под нос кукиш, - кто угодно, только не ты, выползень. Спасенный, облагодетельствованный, - продолжал он затем, развивая свою мысль и сам попутно все надежней ее усваивая, - пересаженный в новые, раннее совершенно неизвестные условия, всем абсолютно довольный, я заговорю и о любви, о той единственной, настоящей и заслуживающей доверия любви, которая видит не частное, а целое, не одного, а всех, и одним большим всеобщим глазом видит каждого. Познайте всех и полюбите всех, - сказал пророк в заключение, - а не только того, под чьей подушкой вам почудился свет. И тогда ваш ум, душа и сердце станут иными, жизнь и смерть переменятся с одного и другого на нечто третье, и ваше здоровье, телесное и нравственное, поведет себя иначе, и свои старые сапоги вы не узнаете, проснувшись в иное утро, и все лишнее, помехой служащее, вы прогоните в удаленные иные края, и сами станете светом, в котором узнаете и полюбите себя.

***

Обедали мы в уже знакомом мне зальце, рассевшись вокруг круглого стола, и меня так и подмывало спросить, что за император или генерал изображен на портрете, удостоившемся чести в этой зальце висеть. Вряд ли этот последний принадлежал кисти Мерзлова. И впрямь любопытно, как и для чего попал сюда, в замечательный современный музей, какой-то ветхо-старинный персонаж, чьи кости наверняка уже давно сгнили в земле. Итак, чье изображение и какова его роль? И почему именно император и как это связано с деятельностью очага культуры и его администрации, а если, однако, генерал, то почему все же не император? Но я ничего не спросил.

- Да, с выползнями держи ухо востро, - с подобающей случаю задумчивостью произнес Глеб, выслушав притчу.

Я пропустил его замечание мимо ушей. Роскошь яств до слез поразила бы истого гурмана, я же - вот дела-то! - с мрачной утробностью, навеянной, конечно, и заговорившим внезапно чувством голода, занялся вопросом о лизоблюдах. Причем вопрос подразумевал, что когда б случилось некоему наблюдателю со стороны учуять в ком-то из нас, собравшихся за столом, свойства этой нижайшей породы людей, выбор пал бы на меня. Довольно странный аспект, надо признать, заострил мою любознательность, мое постижение загадочной музейной действительности. В связи с этим возникал воистину нутряной ропот, смешанный с отвращением к белизне салфеток, блеску вилок и того, что сходило в моем понимании за хрусталь, и вообще ко всему на свете. Я не Петя, не Флорькин, которые из соображений своей цели, из неистовства, погубившего их жизни, может быть, и согласились бы со сколь угодно унизительной ролью в этом обществе баловней судьбы, даже не охранник, готовый из фантазий оберегания своих хозяев и не рассуждающего наведения порядка обезумело пустить в ход кулаки. Я человек, чьи телесные и душевные раны залечивает окунувшаяся в пафос сочувствия администрация музея, я, можно сказать, почетный гость. Удивляло, кстати, наличие водки и вина в графинах. Петя ведь настойчиво твердил о моде на коктейли. И как рьяно, навязчиво твердил! Как заходился по поводу этих коктейлей, стараясь влить их в меня! Хотя воды уже немало с тех пор утекло, и мода могла претерпеть изменения. Но почему все эти странные вопросы и аспекты увлекают и как будто даже мучают меня? Я словно впал в детство, собственно говоря, в старческий маразм, что могло быть следствием пережитого в вестибюле испытания. Я положил руку на стол и украдкой взглянул на нее. Смутные воспоминания говорили мне, что чем-то подобным я занимал в давнем нежном возрасте. Тревожилось тогда копошившееся во мне неизвестное существо, вскрикивало неустойчивое, но всюду сующее свой нос сознание: рука? откуда? она моя? как это возможно? да кто же я такой, и что деется вокруг? Следовало как-то отвлечься от бесплодных созерцаний руки, от настойчиво всплывающих в уме аналогий с Петей, умершим как раз в том же блестящем обществе, которое ныне наилучшим образом привечало меня, и я твердо решил, что отныне пойду другим путем, буду ходить по музеям, упорно постигать их один за другим, стану прославленным посетителем выставок и ярмарок и завсегдатаем литературных кафе.

Необузданный полет моих мыслей прервал охранник. Вбежав, он указующе простер в мою сторону руку и дико проверещал:

- Напоите его вином, накормите его яблоками!

Его голова каталась по плечам, как футбольный мяч, и искаженные страданием черты словно порывались соскочить с запрокинувшегося красным пятнышком лица. Тихон жестом приказал этому горячечному человеку удалиться, и тот беспрекословно повиновался.

- Что на тебя нашло? - с беглым удивлением спросила Наташа.

Я не понял, к кому она обращается.

- Пусто! - крикнул Глеб.

- Сомнение вещь объяснимая и понятная, - подхватил Тихон. - Страннее и хуже утратить веру. Но если речь идет о конкретном случае, сразу встают вопросы: в себя? в меня? в дисциплину, лежащую в основе работы стражи? В посетителей нашего музея, среди которых так много тихих, добрых, положительных людей? Вопрос ставится ребром: ты утратил веру? Так скажи это при всех. Даже при нем. Пусть все услышат.

- Господи! Боже мой! - заметался и застонал я, - Да почему же вам не приходит в голову, что это, может быть, барахтается и зовет на помощь человечность, страдает и сопротивляется, не хочет уступать и отрицает, не приемлет гибель?

- Есть, - принялся рассуждать Тихон, - бродяги, оголтелые шатуны, болтающиеся по миру, по городам и весям и всякое наблюдающие, скажем, горести, невзгоды народные, несправедливости, насилия, над бедным народом, над смирными людьми чинимые. Им даже угрожают порой, норовят дать пинка, но они, от природы юркие и прошедшие школу изворотливости, успевают шарахнуться в сторону, в очередной раз успешно избежать грозы. На собственной шкуре еще далеко не все испробовали, а туда же, учить. С безопасного расстояния показывают, что они, мол, велики даже в своей неискушенности, а вообще-то страшно склонны к состраданию и с увлажняющей глаз слезкой взирают на народ, принимая его за кучу нелепых детишек. Скорбно покачивая головой, шепчут: а давайте-ка этот народ туда или сюда, хоть и вовсе раскидаем, как навозную кучу, невозможное с ним сделаем, лишь бы только воцарились разум, совесть и справедливый суд, как мы их понимаем. Эхма!.. Да и выползней, надо честно признать, порядком, так что напор с их стороны действительно возможен. Никак, однако, не возьму в толк, почему нет всецелого доверия к моим словам, к моим речам. Допустим, я заблуждаюсь, и на самом деле обстоит не так, как мне представляется. Что это меняет? Я многое видел. Да, этот мир небезупречен, и есть причины скорбно покачивать головой. Люди крайне ненадежны.