Только за два часа до ухода в зону зэки слегка оживлялись. Перспектива скорого отдыха и хотя бы краткого удовлетворения мучительного голода действовала так, что не само возвращение, а ожидание его становилось самым сильным переживанием дня. Как при всякой идеализации, в этом было больше игры воображения, чем правды. Мука лагерной жизни не кончалась в бараке — наоборот, там она превращалась в пытку размышлений о смерти. Но в этом была таинственная — одновременно притягательная и отталкивающая — прелесть страдания наедине с самим собой. Одиноко лежа на нарах, можно было наконец-то почувствовать себя свободным — от работы, от товарищей по заключению, от времени, которое тянулось, как стынущая смола. Только в заключении легко понять, что жизнь без ожидания чего бы то ни было не имеет ни малейшего смысла и до краев переполняется отчаянием. Дожидаясь одиночества, мы в то же время боялись его. Оно было единственной заменой свободы — заменой, за которую в минуты полной расслабленности платили облегчающим и почти физически болезненным плачем. Но таков уж всегда первый рефлекс безнадежности: вера, что в одиночестве страдание закалится и возвысится, как в очищающем огне. Немногие способны действительно вынести одиночество, но многие мечтают о нем как о последнем прибежище. Как и мысль о самоубийстве, мысль об одиночестве — чаще всего единственная форма протеста, доступная нам, когда всё обмануло, а смерть пока еще больше ужасает, чем влечет. Мысль, только мысль, ибо отчаяние, порожденное сознанием, куда страшнее тупого отчаяния. Если бы можно было себе представить, что чувствует жертва кораблекрушения, последним усилием доплывая до необитаемого острова, это были бы чувства, очень близкие к нашим за час до возвращения в зону: в них еще была надежда. Но может ли быть большая пытка, чем внезапно осознать, что эта надежда была только обманом возбужденных чувств? Быть твердо уверенным, что ты на необитаемом острове, без всякой перспективы спасения, — вот воистину мука. Плыть же к нему из последних сил, сражаться с захлестывающими волнами, мучительно сжавшимися легкими глотать воздух, слышать учащенный стук своего сердца, напрягать все мышцы рук и ног — приближаться, приближаться! — вот ради чего еще стоит жить. Каждый день мы переживали одно и то же; каждый день незадолго до возвращения в зону зэки смеялись и переговаривались, чувствуя себя вольными; и каждый день ложились после работы на нары, чувствуя себя раздавленными отчаянием.
В лесных бригадах, которые на Севере составляют основу лагерного производства, работа распределялась между несколькими коллективами по четыре-пять человек. Постоянно меняясь местами (была работа потяжелей и полегче), один валил сосны тонкой лучковой пилой, как тетива зажатой в деревянном луке, другой очищал сваленные деревья от веток и коры, третий (это и была посменная форма отдыха) жег ветки и кору на костре, а двое пилили стволы на бревна определенной длины и складывали их в метровые или двухметровые поленницы. При такой системе самым главным человеком на лесоповале был т.н. десятник — либо заработавший доверие, расконвоированный зэк, либо вольнонаемный. Он замерял готовое дерево, штемпелюя сосчитанные бревна лагерной печатью. Его замеры служили каждому бригадиру основой для расчета выработки отдельных звеньев в бригаде. Я сейчас уже не вспомню, какова была норма выработки в лесу, но помню, что финны, заслуженно славящиеся как лучшие лесорубы, считали ее завышенной даже для вольных, хорошо питающихся рабочих. Поэтому перевыполнение нормы в лесных бригадах было невозможно без т.н. туфты — умышленного мошенничества. Авторитет бригадира среди зэков (служивший также источником доходов в виде поборов с работающих хуже) измерялся его талантами в этой области. Способы были разнообразные. Можно было так поставить бревна, чтобы снаружи поленница выглядела полной, а в середине была пустой, — этот способ применяли только тогда, когда десятником был зэк: за взятку хлебом он закрывал глаза на плотность сложенного дерева. А если десятником был не поддающийся подкупу вольнонаемный (иногда зэкам удавалось подкупить и вольных — главным образом, одеждой), у бревна с замеренной поленницы тонко спиливали проштемпелеванный конец и переносили это «новое» бревно на поленницу, еще не замеренную, а отпилок быстро сжигали. Во всяком случае, можно твердо сказать, что без туфты и подкупа выработка на всех участках в лагере никогда не достигла бы и ста процентов.