Работа в лесу принадлежала к самым тяжелым, главным образом, из-за условий труда. Расстояние от лесоповала до лагеря в среднем составляло шесть километров, зэки весь день работали под открытым небом, по пояс в снегу, вымокшие до нитки, голодные и нечеловечески усталые. Я не встретил в лагере никого, кто проработал бы в лесу дольше двух лет. Обычно они уже через год уходили с неизлечимым пороком сердца в бригады, занятые на несколько более легких работах, а оттуда на смертельную «пенсию» — в «мертвецкую». Из новых этапов, которые время от времени приходили в Ерцево, всегда вылавливали самых молодых и самых сильных, чтобы — как говорилось в лагере — «пропустить через лес». Эта вербовка рабов иногда даже декоративными деталями напоминала гравюры из книг о работорговле: начальник Ерцевского лаготделения Самсонов иногда удостаивал своим присутствием медосмотр и с довольной улыбкой трогал бицепсы, плечи и спины новоприбывших.
Рабочий день во всех бригадах составлял, в принципе, одиннадцать часов, после начала войны его удлинили до двенадцати. В бригаде грузчиков на продовольственной базе, где я работал дольше всего, не было и этих рамок: работа зависела от числа вагонов, а вагоны нельзя было задерживать — за каждый лишний час лагерь платил железной дороге. Практически мы не раз работали и по двадцать часов в сутки, с короткими перерывами на еду. Для нас отменялся подъем, если мы возвращались в лагерь после полуночи; тогда мы шли на базу к одиннадцати утра и снова работали столько, сколько было надо, чтобы разгруженные вагоны могли вовремя вернуться с нашей ветки в Ерцево. Благодаря одним только «сверхурочным» наша выработка колебалась в пределах 150-200%. Тем не менее, и в нашей бригаде туфта применялась весьма часто — хотя бы потому, что большинство грузчиков жаждало попасть на «красную доску» стахановцев, с которой было связано право закупки куска конской колбасы в лагерном ларьке. Туфта на продовольственной базе состояла в присчитывании — с согласия десятника — нескольких метров к расстоянию от вагона до склада. Выработка грузчиков исчислялась под двум показателям: количеству выгруженного материала и расстоянию между складом и вагоном. С первым ничего нельзя было поделать: к вагонам прилагались погрузочные ведомости; второй же оставлял бригадиру некоторое поле маневра в расчетах.
В первый момент не очень легко понять, почему при таких обстоятельствах место в бригаде грузчиков на продовольственной базе считалось в лагере своего рода социальной привилегией. Следует не забывать, что работа в сверхурочные часы на базе была скорее правилом, чем исключением, поскольку двадцать пять зэков должны были разгрузить продовольствие для 30 тысяч своих товарищей со всех лагпунктов Каргопольлага и для вольного кооператива. Тем не менее, десятки зэков ждали, когда кто-то из нас освободит место. Почему? Причины было две: одна чисто материальная, другая — моральная или, точнее, психологическая. Работая на базе, мы часто могли хоть что-то украсть: кусок соленой рыбы, горсть муки, пару картошек. Работая сверхурочно, мы имели право вступать с нашим начальством — тоже зэками, а иногда и вольными — в переговоры как равные с равными. Тот факт, что наш рабочий день выходил за всякие установленные рамки, давал нам право на то, чтоб нас просили поработать лишнее. Ясное дело, наше начальство в случае отказа всегда могло обратиться к лагерному начальству, придав добровольной процедуре характер лагерного принуждения, но в лагере установился такой обычай, что к этой крайности никогда не прибегали, не исчерпав все средства мирного убеждения. Да мы и сами старательно заботились о том, чтобы не лишиться этих скромных внешних признаков свободы; так сильна в каждом заключенном жажда спаси хотя бы ничтожные остатки собственной воли, что, забывая о первейшем лагерном принципе самосохранения, они считают почти привилегией негласное право освятить безграничную эксплуатацию рабского труда актом своего согласия на нее. Я словно слышу Достоевского: «Весь смысл слова «арестант» означает человека без воли; тратя деньги, он уже действует по своей воле» (Здесь — курсив Достоевского. — Пер.). Разница была только в том, что у нас не было денег, но были остатки сил, и ими мы платили за спасение самых скромных внешних признаков человечности так же щедро, как царские каторжники — своими копейками.