Не надо путать обычных «бытовиков» с «урками». Правда, в лагерях иногда встречаются мелкие уголовные преступники с приговором выше двух лет, но почти всегда они занимают в лагерной иерархии исключительную позицию, более близкую, пожалуй, к привилегиям лагерной администрации, чем к статусу рядового зэка. «Уркой» уголовник становится лишь после нескольких повторных сроков. Попав в это новое положение, он уже почти не расстается с лагерем, выходя на волю всего на несколько недель, чтобы уладить самые срочные дела и совершить очередное преступление. Критерием положения, которое он создает себе в лагере, служит не только количество лет, проведенное им за колючей проволокой, и дело, за которое он сидит, но еще и то, какое состояньице он себе сколотил на спекуляции, кражах, а нередко и убийствах белоручек (политических), сколько у него по лагерям блатных начальников и поваров, какова его квалификация на роль бригадира и на скольких лагпунктах поджидают его любовницы, словно подставные лошади. Урка в лагере — это орган власти, самый главный человек после начальника вахты; он выносит решения о трудоспособности и благонадежности рабочих в бригаде; его часто ставят на самые ответственные должности, в случае чего приставляя к нему в помощники специалиста без лагерного стажа; через его руки проходят все «цепочки» с воли, прежде чем приземлиться в постелях начальства; он заправляет в культурно-воспитательной части. Эти люди думают о воле с таким же отвращением и ужасом, как мы о лагере.
В 37-й камере я оказался тоже случайно. Во время сортировки этапа выяснилось, что моей фамилии нет в списках. Охранник беспомощно почесал в голове, внимательно проверил всех на букву Г, еще раз спросил имя-отчество и пожал плечами. «В какую камеру тебя направили?» — спросил он. Из-за дверей по обе стороны коридора доносился беспокойный шум вперемешку с отголосками разговоров и крикливым пением. Только в камере, расположенной чуть поодаль, на повороте коридора, стояла тишина; изредка ее прерывала фраза какой-то экзотической песни — пел хриплый, астматический голос — да раздавался резкий удар по струнам. «В 37-ю», — сказал я спокойно.
В камере было пусто — или почти пусто. Два ряда нар, сбитых из досок сплошь, без промежутков между спальными местами, давали некоторое ощущение устойчивости, но уже логова, устроенные из верхней одежды и бушлатов под поперечными стенками, и сложенные под столом узелки (в переполненных камерах их разворачивают только на ночь, используя каждый клочок пола, обе лавки, а иногда и стол) позволяли догадываться, что людей здесь больше, чем места для них. На матрасе, разложенном у самой двери, рядом с парашей, лежал громадный бородач с великолепной, словно из камня высеченной головой и восточными чертами лица и спокойно курил трубку. Он лежал, уставясь в потолок, подложив руку под голову, а другой рукой машинально поглаживал и одергивал армейскую гимнастерку со споротыми знаками различия. Стоило ему затянуться, как из зарослей щетинистой бороды, словно из-за куста можжевельника, вырывались клубы дыма. В другом углу камеры, по диагонали от этого, лежал, подтянув коленки кверху, мужчина лет за сорок, с гладко выбритым интеллигентным лицом, в галифе, сапогах и защитной гимнастерке, и читал книгу. Напротив бородача, свесив босые ноги с нар, сидел толстый еврей в расстегнутой на груди армейской гимнастерке, из-под которой торчали клочковатые черные волосы. На голове у него был беретик, а шея, закутанная в шерстяной шарф, только подчеркивала мясистые губы, налитое кровью лицо и глаза-черносливы, вклеенные в пухлые щеки, как в высохший пирог, и разделенные носом в форме крупного огурца. Сопя и задыхаясь, он пел песню, которая показалась мне тогда итальянской, и отбивал такт рукой по коленке. Рядом с ним, прислонясь к стенному косяку, стоял хорошо сложенный атлет в морском кителе и полосатой тельняшке и побрякивал на гитаре, вглядываясь в туманные очертания Ленинграда. Сцена — как в ночлежке французских припортовых трущоб.
Перед самым обедом окованная дверь раскрылась настежь, и несколько десятков зэков, еще держа руки за спиной, принялись парами входить в камеру в такт монотонным подсчетам надзирателя; камера вернулась с прогулки. Среди новоприбывших преобладали пожилые люди в военных гимнастерках и шинелях без знаков различия; некоторые вернулись на свои места на нарах, опираясь на палки или на плечи сокамерников. Десятка полтора молодых моряков и столько же штатских завершали шествие, проталкиваясь локтями к столу. Три удара сапогом в запертые двери значили тут то же самое, что в Витебске.