Выбрать главу

— В таком случае ваши действия могут быть истолкованы, как нажим, — парирует он, но берёт.

Мы понимаем с ним друг друга. Жаль только, что люди, с которыми мы друг друга понимаем, обычно бывают меньше всех осведомлены об обстоятельствах убийства.

— Речь идёт о Маринове, — начинаю я. — Его нашли сегодня утром мёртвым.

Врач какую-то долю секунды размышляет над моими словами. И решает играть в открытую.

— Я уже знаю.

— От кого?

— Это очень важно — от кого? — спрашивает он, но надо понимать: «Так-то ты мне платишь за искренность?»

— Может, важно, а может быть, и нет.

— Мне сообщила Баева.

— А почему вам? И почему именно она?

— Мне, потому что я её врач. Именно она — потому что именно она моя единственная пациентка в доме.

— Вы хотите мне дать понять, что Маринов не был вашим пациентом?

— Учитывая мою специальность…

— Врач может давать советы не только по своей специальности.

— О, если вы имеете в виду такие пустяки, как грипп или ангина, то Маринов действительно забегал ко мне. Врач обязан помогать каждому.

— Прекрасный принцип.

— Плевал я на принципы, — неожиданно взрывается Колев. — Плевал, когда речь идёт о людях такого сорта, как Маринов.

— Плюёте? А как же правила гигиены? «Не плевать», «Не сорить» и т. д. Не мне бы вам напоминать…

— Значит, по-вашему, во имя принципа надо было оказывать услуги и Маринову? — сердито вскидывает брови врач, жуя кончик сигареты.

— Конечно, — без колебаний отвечаю я.

— А вы знаете, о чём просил меня Маринов?

— Надеюсь, вы мне скажете.

— Об абортах. Абортах его приятельницам. Значит, плевать запрещено, а делать аборты — нет?

Колев улыбается — на этот раз не очень приветливо — и в сердцах мнёт в пепельнице окурок.

— Простите, не знал, — извиняюсь я. — А сам он болел чем-нибудь серьёзным?

— Он? Здоров был, как бык. Если исключить то, что он весь прогнил. А так был здоров, как бык.

— В каком именно смысле прогнил? Бабник, что ли?

— В полном смысле слова. Бабник — это ещё не самое страшное. Человек, развращавший всё вокруг. Превративший своих соседей в слуг. И Баева, и Димова, и эту старую Катю. Вёл игру с Баевой и в то же время приставал с ухаживаниями к Жанне. Он пытался подкупить и меня. Не говоря уже о валютных сделках, растлении малолетних и т. д., и т. п.

— Вы говорите, он вёл игру с Баевой. Я не хочу вникать в подробности интимного свойства, но, поскольку вы гинеколог, может, вы больше осведомлены?

Колев снова слабо улыбается.

— Я изучал отношения полов только с точки зрения физиологического принципа, а тот или иной конкретный случай меня до сих пор не интересовал. И вообще я не любопытен.

— И я тоже. В этом мы сходимся. И всё-таки вы, наверно, порядком знаете о покойном?

— Вполне достаточно для того, чтобы здраво судить о нём. Впрочем, то, что я о нём узнал — не проводя специального опроса — я вам уже сказал. Мне, как видите, платят за другое. И в коридоре, если вы заметили, ещё порядочно пациенток.

— Я понимаю ваш намёк и не буду злоупотреблять терпением. Только один последний вопрос — так сказать, на прощанье.

При этих словах я ещё больше сдвигаю шляпу на затылок, дабы приобрести совсем располагающий вид, закуриваю новую сигарету и, удобно развалившись в кресле, думаю машинально, что в конечном счёте моя заветная мечта сбылась — я за докторским столом.

Колев встал уже с краешка стола, но терпеливо ждёт.

— Речь идёт о Доре. Мне кажется, что это женщина, которая сама играет другими, а вы говорите — Маринов ею играл.

— Да, говорю. Но говорю в то же время, что больше ничего не знаю. Во всяком случае, на вашем месте я бы не судил о людях с кондачка.

— Вы на моём месте и я на вашем… понаделали бы уйму глупостей. Вместо того, чтобы меняться местами, куда лучше было бы проявить больше искренности и доверия. А чутьё мне подсказывает, что Баева доверила вам гораздо больше, чем вы сочли нужным мне сообщить.

Колев хмурится. Его лицо становится почти злым.

— Послушайте, товарищ инспектор. Я вам сказал, что плюю на принципы, но это не значит, что я вообще плюю на все принципы. Если Дора, как вы утверждаете, и доверила мне что-то личное, надо быть последним подлецом, чтобы взять да растрепать об этом. Тем более, что я уверен: к смерти Маринова она не имеет никакого отношения. Дора — просто несчастное существо. И я пытался ей помочь. Безвозмездно. Подчёркиваю это обстоятельство. И если мне этого не удалось, то только потому, что я имел дело с несчастным, вконец запутавшимся существом.

— Ваше объяснение мне кажется не менее путаным. Или я не дорос до уровня вашей терминологии…

Сказал — и ожидаю взрыва. Так и есть: Колев воздевает руки, словно призывая в свидетели бога, и «выплёвывает» мне лицо:

— Но как можно не видеть очевидного? Считать обольстительницей жертву? Молоденькая неопытная девушка… сбегает от родителей-мещан… от перспективы быть всю жизнь домашней хозяйкой и кухаркой. Приезжает в Софию поступать в университет… Проваливается и попадает на удочку этого влюблённого дурака Баева. Не успевает прийти в себя, как снова оказывается в паутине лжи, которую плетёт другой. И настолько её опутывает, что, когда предлагаешь ей курсы медсестёр, она отказывается, предпочитая лживые обещания Маринова.

Он продолжает в том же духе, в сердцах рубит фразы на куски и, размахивая костлявой рукой, швыряет их мне в лицо. Когда он наконец выдыхается, я примирительным тонов говорю:

— Ладно, ладно. Осмотр окончен. Можете одеваться.

И, не дожидаясь нового взрыва, спешу покинуть кабинет.

На улице всё та же стынь и хлябь. Это заставляет меня сесть в трамвай, хотя я их презираю. Когда шагаешь по улице пешком — и мысли шагают с тобой в ногу, а стоит попасть в давку и толчею — и мыслям сразу делается тесно. Они становятся заземлёнными. Стоишь и думаешь, например, что время обеденное, но это отнюдь не означает, что ты будешь скоро обедать. Некоторые коллеги доктора Колева, правда, утверждают, что горячая пища вредна для желудка, но хотел бы видеть их мины, когда перед ними поставят суп с застывшим жиром и холодную баранину с кислой капустой — ту долю наслаждений, что отпущена мне в этом мире.

Выхожу у Судебной палаты, миную — уже транзитом — Торговый дом и буквально перед самым закрытием врываюсь в сберегательную кассу. Зал пуст, если не считать служащих, которые покидают свои окошечки и торопятся на обед. Меня интересует одно-единственное окошко — над которым висит надпись «КАССА». За мраморной перегородкой — человек уже знакомый мне по фотографии: крупный, тяжеловесный, со старчески дряблым и одутловатым лицом — кажется, что он надувает шар. Если судить по выражению лица, то владелец его из тех людей, для которых наивысшее наслаждение — читать свежие некрологи.

Я подхожу к окошку и скромно жду, но кассир до того углубился в свои расчёты, что не обращает на меня внимания. Когда же он наконец поднимает голову, то не удостаивает меня даже взглядом.

— Касса закрыта, — рычит человек с круглыми щеками и поворачивается к окну, словно я сижу именно там, на подоконнике.

— Тем лучше, — киваю я.

— Вот как, мы, оказывается, остроумны, — дарит мне Баев мрачный взгляд. — Я сказал: касса закрыта. Ждать не имеет смысла.

— В отношении кассы я понял. А как в отношении вас самого?

И прижимаю к стеклу удостоверение. Человек с круглыми щеками испытывает явное смущение, но столь же явно пытается его скрыть.

— Вы могли бы с этого начать, — рычит он тем же служебным тоном, смягчившимся лишь на самую малую толику. — Что вас интересует?

— Ваш сосед и приятель Маринов. Умер ведь человек-то.

— Умер?! — выкатывая глаза, переспрашивает Баев.

— Окончательно и бесповоротно. Единственным, что называется, возможным способом. Впрочем, вы уже, наверно, знаете эту скорбную новость?

— Что вы? Впервые от вас слышу!

— Странно.

— Чего ж тут странного? Не понимаю…

— Странно, потому что вы, в сущности, первый, кто видел его мёртвым.