БОГОМИЛ РАЙНОВ
ИНСПЕКТОР И НОЧЬ
Перевод Т. ТЕХОВОЙ
Редактор перевода М. МАРИНОВ
Издательство литературы на иностранных языках
София, 1964 г.
Если вам скажет кто-нибудь, что профессия инспектора милиции романтична, пошлите его ко мне. Или к черту.
Половина восьмого утра. Я жду телефонного звонка и изучаю пейзаж в окне: темное декабрьское утро, свет уличных фонарей, с трудом рассеивающих плотный туман, пригоршни дождя, которые ветер остервенело швыряет в стекло, плюс отражение собственной физиономии. Словом — лучезарное лицо на лучезарном фоне.
Я жду телефонного звонка, но отнюдь не сгораю от нетерпения: единственное, что мне предстоит, это свидание с мертвецом. Вообще мертвецы — это мои ребята, хоть и создают мне массу неприятностей. Только успеешь разделаться с одним, как тебе уже преподносят другого, а антракта между этими историями никогда не хватает для того, чтобы сделать что-нибудь полезное. Сходить постричься, например, или сменить эту сорокасвечовую лампочку, от которой портятся глаза, или, на худой конец, убрать со стены портрет старой немецкой овчарки с всепонимающей улыбкой и лиловатой шерстью.
Телефон все еще не звонит. Я отрываюсь от пленительного пейзажа и начинаю расхаживать по кабинету, между четырьмя пустыми письменными столами. Нас четыре инспектора в комнате, но мне редко случается видеть остальных, а им — меня, потому что каждый из нас вечно возится с очередным покойником. Зато столы всегда налицо. И эти пустые канцелярские столы, освещенные вышеупомянутой лампочкой, придают комнате изумительный уют. Тот особый уют, от которого хочется задрать голову, как овчарка на стене, и завыть во весь голос.
Мне удается подавить это атавистическое желание, и я только поднимаю шляпу; это означает на моем тайном языке: «Выше голову, дорогой! Смотри на вещи веселей!»
Итак, я бодро вскидываю голову и даже принимаюсь тихонечко насвистывать — ни твист, ни рокк, а какое-то танго — старомодное, как мой плащ. Я насвистываю и в такт мелодии передвигаю пальцы по столу, и постепенно мои два пальца превращаются в двух человечков — ее и меня — двух маленьких человечков, которые кружатся по письменному столу, но это уже не стол, а летний дансинг, где все и началось…
Дансинг… Слово это в достаточной степени говорит о серьезности происшествия, ибо в танцах я столь же подвижен, как труп, который меня ждет. Это случилось на берегу моря — почти, как у Павла и Виргинии, в доме отдыха профсоюзов. Громкоговоритель в ресторане гремел все одной и той же мелодией. Это была, должно быть, единственная не заигранная еще вконец пластинка. Нас познакомили — меня и ее. Другие встали и пошли танцевать. Мы остались одни за столиком. Глупо, конечно, — после стольких допросов не суметь толком ни о чем спросить! Впрочем, и она мне не очень помогала. Только узнав, чем я занимаюсь, проговорила: «Это, наверно, ужасно — видеть жизнь только с теневой стороны!» До этого мне не приходило в голову, что я вижу жизнь только с теневой стороны, но собеседница моя была учительницей, и, видно, разбиралась что к чему. Громкоговоритель, чуточку помолчав, снова грянул ту же мелодию. «Потанцуем?» — предложила она. «С удовольствием, но я не умею». «Ничего, попробуем». А внизу шумело в темноте море.
В это мгновение звонит телефон, и я, все еще под властью воспоминаний, беру трубку и машинально бормочу:
— Готово? Сейчас спускаюсь.
Потом надвигаю шляпу на лоб, что на моем тайном языке означает самые различные вещи, но в данном случае «Все, кончай. Тебя ждет дело, голубчик». На ходу срываю с вешалки плащ, на ходу, на лестнице, его натягиваю, а в ушах у меня все еще звучит и звучит то старое танго, что играли на дансинге, и история не желает улетучиваться из головы, и все, что я делаю, я делаю машинально, просто в силу привычки. Мелодия мешает мне поступать, как положено сознательному оперативному работнику, и превращает меня в автомат, который кивает своим коллегам, собравшимся под дождем во дворе, садится на заднее сиденье машины — шофер уже успел завести мотор — и, откинувшись на кожаную спинку, насколько позволяет теснота подобную роскошь, натягивает на нос шляпу, чтобы отгородиться от всех знакомых и не очень-то приятных вещей, с которых начинается рабочий день, еще хоть несколько минут побыть там, на дансинге.
Машина, заурчав на первой скорости, выезжает со двора. Прикрыв глаза в темноте под шляпой, я призываю себя к сознательности, но продолжаю лениво полулежать, потому что и не открывая глаз знаю, что меня окружает: спины шофера и лейтенанта научно-технического отдела, два желтых снопа фар, едва пробивающихся сквозь туман, и вереница серых фасадов, смутно проступающих в предрассветных сумерках.
Машина некоторое время ползет, потом останавливается. И не глядя я знаю, что мы сейчас перед домом судебного медика. И не глядя знаю, что в этот миг именно он, а не кто другой открывает дверцу машины и сопя устраивается рядом со мной.
— Погодка, а?
По всей вероятности, вопрос относится ко мне. Я привожу в порядок шляпу и без особого интереса смотрю на виртуоза вскрытий.
— Ты со своей профессией обойдешься и без фиалок и лучей, — замечаю я, когда шофер снова трогает с места.
— Не согласен, мой дорогой. Лучи и фиалки необходимы всем. И, разумеется, сытный завтрак. Я вот заправился как следует. Утром вообще надо завтракать плотно. Особенно в такую погоду.
Рассуждения о пользе завтрака отнюдь не новы для меня. Я слушаю их рассеянно и так же рассеянно вытаскиваю из кармана пачку сигарет. Фатальная ошибка, потому что я тут же слышу знакомое:
— Угости!
— Ты что — опять бросил курить?
— Вот именно, — заявляет Паганини вскрытий, бесцеремонно роясь в пачке и выбирая сигарету помягче.
Я вздыхаю, примиряясь с неизбежным, и даю ему прикурить.
— Какое совпадение: когда я работаю с тобой, у тебя всегда период воздержания. И оно мне дорого обходится.
Паганини с наслаждением затягивается и добродушно предлагает:
— Брось и ты!
— Благодарю покорно. Жизнь и без того заставляет меня вечно от чего-то отказываться. В свое время — от медицины…
— Слышал… Слышал… — бормочет врач. — Но что тебе мешает начать сначала?
— Ты не слышал продолжения…
— А именно?
— Я ужасно страдал, что бедность помешала мне учиться. Так страдал, понимаешь, так страдал…
Тут я нарочно делаю паузу, пока не следует вопрос:
— А потом?
— Потом ничего. Встретился с тобою и понял, что я ничего не потерял.
— Я знал, что ты брякнешь что-нибудь такое, — замечает без тени раздражения врач.
Больше всего меня бесит в этом человеке то, что мне не удается вывести его из себя. Я называю его и Паганини аутопсий, и «стариком», хоть он старше меня на каких-нибудь восемь лет, и «заслуженным гробовщиком», но ничто не в состоянии затуманить его безоблачного настроения.
— В сущности, старик, — отступаюсь я, — ты заслуживаешь известного уважения. Хоть ты и ходишь только по покойникам, но по крайней мере не фабрикуешь их сам, как некоторые твои коллеги…
Мне хочется выдать ему несколько комплиментов в этом же духе, но машина останавливается и шофер поворачивается к нам:
— Номер 27, товарищ майор.
Я смотрю на улицу сквозь стекло и еле различаю высокую железную ограду с ржавыми чугунными цветами и прочими допотопными финтифлюшками.
— Машину, — говорю я шоферу, — поставьте во дворе. Нечего устраивать представления.
Машина медленно ползет по аллее. Справа чернеют мокрые ветви голых деревьев. Слева — силуэт старого, когда-то богатого дома. Высокие тоскливые окна. Облупившаяся штукатурка. Сырость и меланхолия. Не говоря уже о высокой квартирной плате. В голове у меня по привычке запечатлеваются особенности обстановки. Расположение окон. Первый этаж. Зимний сад, связанный с одной из комнат. Чуточку подальше — подъезд. Тот, перед которым мы останавливаемся.