Масуд Афаг
Инспектор Вайсман
Афаг Масуд
Инспектор Вайсман
Перевод на русский - М. Гусейнзаде
...Войдя во двор Академии Наук, Гулам Гусейнли вдруг узрел невиданную им до сих пор в этих местах картину...
...Судя по всему, иностранцы, заполонившие весь город, повсюду - над учреждениями, магазинами, ресторанами развесившие вывески на иностранных языках, те самые приезжие, которые с равнодушными розовыми лицами разгуливая по улицам, объедались местными фруктами, кажется, добрались и сюда.
Сейчас между могучих кипарисов и желтых цветочных клумб, где раскинулся и разросся храм науки, по двору которого обычно с толстыми папками подмышками степенно прохаживались ученые, на узких заасфальтированных проездах выстроились в ряд длинные черные машины с иностранными флажками на носу. И от этого угрожающего блеска машин, от вида растерянных сотрудников, осторожно выглядывающих из-за огромных букетов, что-то холодное электрическим разрядом скользнуло по спине Гулама Гусейнли...
Стараясь поскорее ускользнуть от этой напряженности, он быстро обошел стоявших у входа и просочился в фойе, но и здесь его подстерегали те же жуткие признаки торжества.
Праздничная приподнятость, царившая во дворе, с аккуратной последовательностью была перенесена и в фойе.
Над мраморной лестницей, ведущей на второй этаж, висели огромные белые плакаты на иностранном языке, голубые флаги.
И тут Гулам Гусейнли неожиданно попал в окружение взволнованных профессоров - историков, филологов с усталыми глазами.
Они в один голос, мучительно громко стали что-то говорить о предстоящем мероприятии, кого-то взахлеб расхваливали, наперебой задавали вопросы, и, не дожидаясь ответа, с тайным напряжением стерегли вход.
От кого-то из них пахло сыростью, как от банной рукавицы - кисы... Будто этот некто средь бела дня, прямо здесь, стоя среди них и продолжая говорить, гнил и плесневел...
Под гул профессорских голосов Гулам Гусейнли вспомнил прежние времена, незабываемые, бурные годы, когда был он в этой академии еще аспирантом, вспомнил, как по коридорам казавшегося ему величественным Храма науки, подражая директорам институтов или согбенным, как вопросительный знак, академикам прохаживались эти, бывшие тогда молодыми, научные работники. И чтобы скрыть, что эти воспоминания растрогали его, Гулам Гусейнли отвернулся и стал рассеяно разглядывать колонны и потолок фойе...
Собственно, с тех пор прошло не так уж и много времени... А дожившие до сегодняшнего дня профессора того поколения, - подумал Гулам Гусейнли, выглядят так, словно здесь сквозь мощные, звуконепроницаемые стены академии прошла огромная трактороподобная машина, раздавившая людей.
... Да и сама академия изменилась. Как будто съежилась, стала тесней. И коридоры ее уже не были такими светлыми. Сейчас они напоминали Гуламу Гусейнли тоскливые вокзальные перроны, забитые случайными людьми...
Все казалось печальным и тоскливым.
... Профессора умолкли только на втором этаже в давно требующем ремонта и оттого кажущемся увядшем актовом зале. Усевшись рядом с Гуламом Гусейнли, они оглядывали пышно украшенную корзинами цветов сцену, постепенно заполнявшийся зал.
Гулам Гусейнли тоже смотрел на сцену, но, глядя на эту помпезность, думал почему-то о своем простом, влачащем полунищенское существование, но родном литературном центре "Перо", который, как старый, сломанный троллейбус, переваливаясь с боку на бок, несмотря на все треволнения эпохи, долгие годы полз по своему скромному маршруту...
Вспомнились ему собратья по перу, тоже ставшие в Центре родными - Поэт, чей день рождения на прошлой неделе отмечали, и как Поэт, превращая праздник в муки, бледнея, выступал, избегая говорить о самом наболевшем - о мощи слова, и как после этого выступления стало плохо маленькому Фараджу, а под конец Агали, ни за что не желающий менять мистическую литературу на реалистическую, влепил вдруг пощечину Садаю. Эти и другие подобные эпизоды вспоминались Гуламу Гусейнли, и он ощущал, как мелкими мурашками выступает под корнями волос пот сожаления...
В это сумасшедшее время, когда все меряется на деньги, в страшные годы, когда никого ничто, кроме денег, не интересует, когда академия, святой очаг науки, далекая от всяких материальных интересов, вынуждена, чтобы выжить, сотрудничать с иностранцами, не стоящими ее ногтя, их центр "Перо" создает и исследует вечные законы никому не нужной, не приносящей ни копейки прибыли литературы.
И никто в этом не виноват, кроме него самого, его упрямого литературного фанатизма. Именно в этом и состоит вся трагедия. Весь Центр и его друзья вынуждены были подстраиваться под него. Как говорится, "рыба гниет с головы".
Но самое странное в том, - подумал Гулам Гусейнли, - что, сколько бы он об этом ни думал, с каким бы чистосердечием не представлял себе весь драматизм ситуации, стоило ему попытаться что-то изменить, сломать, ничего не выходило. Подобно человеку, который не хочет пробуждаться от сладкого, но кошмарного сна, барахтаясь в своем внутреннем мире, задыхаясь в бездонных, черных вопросах, которая ставила перед ним литература, он, казалось, погружался еще глубже...
... Кому нужны эти вечные законы? - думал он, нервно ерзая на месте. - Что это за маниакально-мистические настроения? Он сам, и другие - маленький Фарадж, Поэт, Дениз, да и остальные напоминали членов какой-то религиозной секты... Любой посторонний счел бы их больными.
Другие писатели дни и ночи разрабатывали планы, составляли разумные программы повышения собственного благосостояния, зарабатывали деньги, издавая книги за рубежом. Они же в прокуренных комнатах изводили друг друга спорами о художественных достоинствах того или иного слова, поисками его глубинного смысла, до хрипоты приводили вариации какого-то слова, а потом, безумными глазами глядя друг на друга, упивались собственными открытиями.
И действительно, все это напоминало не столько собрание литераторов, сколько тайное сборище подпольной секты...
... Каждый раз при мысли об этом странная тоска охватывала Гулама Гусейнли. Ему вспоминались чарующие строки друзей, слова классиков, не раз спасавшие его от духовной, а бывало и физической смерти. И в то же мгновение нахлынувшие угрызения совести заставляли его отказаться от этой бунтарской мысли, которую он считал проявлением расчетливого лукавства, долгие годы прячущегося где-то в потаенных уголках его ясного сознания, и Гулам Гусейнли тут же стирал ее из памяти, как, смяв, выбрасывают ненужный черновик...