Субъект может показаться, конечно, рабом языка, но еще больше рабствует он дискурсу, в чьем всеохватывающем движении место его — хотя бы лишь в форме собственного имени — предначертано с самого рождения.
Ссылка на общественный опыт как субстанцию этого дискурса ничего не проясняет. Ибо самое существенное измерение этого опыта как раз и задается возникающей в дискурсе традицией. Традиция эта создает базу элементарных структур культуры задолго до того, как в них вписывается драма истории. И сами структуры эти обнаруживают внутри себя порядок обменов, который, даже если считать его бессознательным, немыслим без перестановок, разрешенных языком.
Откуда следует, что этнографическая дихотомия природы и культуры должна при описании человеческой участи уступить место трихотомии природы, общества и культуры, причем последняя может вполне быть сведена к языку — тому, что принципиально отличает человеческое общество от других природных сообществ.
Мы не собираемся в этом отношении ничего решать или предрешать, оставив мрак тайны, окутывающий первоначальные отношения означающего и труда, нерассеянным. Что же касается общей функции практики в происхождении истории, мне придется ограничиться указанием на то, что даже общество, чей политический строй призван восстановить привилегии производителя, а с ними и причинную зависимость идеологических надстроек от производственных отношений, не сумело, тем не менее, создать эсперанто, связь которого с социалистической реальностью лишила бы почвы самый вопрос о возможности литературного формализма[52].
Мы предпочли бы довериться лишь определенному кругу предпосылок, ценность которых была подтверждена тем фактом, что именно опираясь на них, языку удалось на практике добиться статуса научного объекта.
В результате ведущую роль в той сфере, вокруг которой происходит перегруппировка наук, предвещающая, как это водится, революцию в познании, взяла на себя именно лингвистика[53]. То, что в заглавии настоящего тома сфера эта, несмотря на путаницу, которая здесь кроется, названа «науками о человеке», обусловлено чисто коммуникативными соображениями.
Определяя истоки лингвистической дисциплины, мы скажем, что истоки эти — как и у всякой другой науки в современном смысле слова — следует искать в конституирующем моменте лежащего в ее основе алгоритма. Алгоритм это следующий: S/s, что означает: означающее над означаемым, где предлогу «над» соответствует черта, эти две позиции разделяющая.
Записанному таким образом знаку мы обязаны Фердинанду де Соссюру, хотя, строго говоря, мы не находим его в этой форме ни в одной из многочисленных схем, содержащихся в сборнике различных лекций из трех читанных им в 1906-07, 1908-09 и 1910-11 гг. лекционных курсов, опубликованном группой преданных ему учеников под заглавием «Курс общей лингвистики» — публикации основополагающей для распространения учения, достойного этого имени, т. е. позволяющего судить о себе лишь по своим собственным законам.
Вот почему мы чувствуем себя вправе именно ему воздать честь за формулу S/s, характеризующую, невзирая на различие школ, современный этап лингвистики в целом.
Тематика этой науки и в самом деле определяется теперь исходными позициями означающего и означаемого. Эти последние представляют собой два отдельных ряда, изначально разделенных чертой, сопротивляющейся означиванию.
Именно это и делает возможным тщательное изучение связей, свойственных означающим, и установление их роли в происхождении означаемого.
Дело в том, что это исходное разделение выходит далеко за рамки берущего начало в античной мысли спора о произвольности знака — спора, уже тогда зашедшего в тупик, исключающий существование, по меньшей мере в акте номинации, взаимооднозначного соответствия между словом и вещью. Исключающий, несмотря на видимое правдоподобие, придаваемое этому представлению ролью перста, указывающего на объект при усвоении субъектом-ребенком своего материнского языка или в так называемой «конкретной» методике изучения языков иностранных.
Продолжая мыслить в этом направлении, мы придем к выводу[54], что не бывает значения, которое самим существованием своим не отсылало бы к другому значению. В итоге окажется, что языка, неспособного охватить сферу означаемого, не существует, поскольку само существование его в качестве языка предполагает удовлетворение любых потребностей. Любая попытка очертить в языке строение вещи сразу же сделает очевидным, что строение это проявляется лишь на уровне концепта, с простым номинативом не имеющего ничего общего, что вещь [chose], будучи сведена к имени, расщепляется на два расходящихся луча — причины [cause], в которой она укрылась в нашем языке, и ничто [rien], забытом в сброшенном ею латинском платье (rem).
Но сколь бы существенными ни были эти соображения для философа, они лишь отвлекают нас от того места, с которого язык сам вопрошает нас о своей природе. И прояснить этот вопрос нам не удастся до тех пор, пока мы не освободимся от иллюзии, будто означающее выполняет функцию репрезентации означаемого; другими словами, будто означающее обязано оправдать свое существование ссылкой на какое бы то ни было значение. Ибо даже в этой последней формуле кроется все та же прежняя ересь. Она-то как раз и толкнула логический позитивизм на поиски смысла смысла, или meaning of meaning, как именуют его цель энтузиасты этого поиска на лошадином своем наречии. В результате им приходится констатировать, что даже самый осмысленный текст оказывается в свете этого анализа ничего не значащей ерундой. Непроницаемым для него остаются лишь математические алгоритмы, которые, как им и положено, смысла полностью лишены[55].
В результате, поскольку ничего, кроме параллелизма верхнего и нижнего терминов, каждый из которых берется исключительно как единое целое, из алгоритма S/s извлечь не удастся, алгоритм этот оказывается загадочным символом непроницаемой тайны. Что, конечно, совершенно неверно.
Чтобы пояснить, как он функционирует, я воспроизвожу картинку, которой, по недоразумению, для этого обычно пользуются. Вот она:
Дерево
Совершенно очевидно, что рисунок этот подталкивает нашу мысль в том самом направлении, на ошибочность которого мы только что указали.
Поэтому своим слушателям я предложил вместо него другой, счесть который более корректным можно было лишь потому, что он простирается на область неприличного, от которой психоаналитик не окончательно еще отказался, справедливо полагая, что только в ней конформизм его будет чего-то стоить.
Рисунок этот показывает, что даже незначительное расширение сферы действия означающего — скажем, удвоение именования путем противопоставления в нем всего двух терминов, чей взаимодополняющий характер должен от этого, по идее, лишь укрепиться — приводит к образованию неожиданного смысла: возникает образ двух дверей — близнецов, которые, наряду с изолированным помещением, предлагаемым западному человеку для удовлетворения естественных нужд вне домашних стен, символизируют разделяемый им с громадным большинством примитивных сообществ императив, подчиняющий его публичную жизнь законам мочеиспускательной сегрегации.
Я говорю об этом не только для того, чтобы ударом ниже пояса положить конец номиналистическим спорам, но и для того, чтобы показать, каким образом означающее вступает в означаемое на самом деле; показать, другими словами, что форма означающего, не будучи нематериальной, ставит вопрос о его месте в реальности. Не исключено ведь, что поневоле приблизив свой сощуренный взгляд к несущим означающее маленьким эмалированным табличкам, человек, страдающий близорукостью, вправе будет усомниться, здесь ли следует ему искать то означающее, означаемое которого примет от выходящей из верхнего нефа двойной и торжественной процессии свои последние почести. Но никакая нарочитая выдумка не сравнится по выразительности с происходящим в реальной жизни. И если я не сожалею о придуманном мною примере, то главным образом оттого, что одному весьма достойному доверия лицу он напомнил случай из его детства, который, уж коли попал он в мое распоряжение, придется здесь очень кстати.
52
Вспомним, что дискуссия о необходимости возникновения в коммунистическом обществе нового языка действительно имела место и что Сталин, к великому облегчению для всех сторонников его философии, положил этой дискуссии конец, во всеуслышание заявив, что язык — это не надстройка.
53
Лингвистика для нас — это изучение существующих языков с точки зрения их структуры и проявляющихся в ней законов. Вне ее области остаются, таким образом, теория абстрактных кодов, неправомерно относимая к теории коммуникации, равно как и всякая с большей или меньшей степенью гипотетичности обобщенная семиология.
54
Ср. книгу
55
Так, Ричардс, автор работы, специально посвященной соответствующим этой цели приемам, в другой своей работе демонстрирует их действие на конкретном примере. В качестве такового он выбрал страничку из Мэн-Цзы (Менциус, как его звали Иезуиты), назвав его «Менциус об уме». Гарантии чистоты эксперимента под стать его организационному размаху. И встреча со специалистом по каноническим текстам, включающим этот отрывок, происходит в Пекине, куда, невзирая на расходы и переносится, к вящему изумлению публики, вся демонстрационная установка. Но еще большее изумление возникает у нас при виде того, как колокол литой бронзы, звучащий при малейшем прикосновении мысли, превращается на наших глазах в тряпку для вытирания классной доски самого одиозного английского психологизма. Отождествляясь одновременно — увы! — с мозговой корой самого автора — тем единственным, что остается от его объекта и от него самого после того, как окончательно исчерпан смысл первого и здравый смысл второго.