Выбрать главу

– Ого-го, какой у тебя чудный шар! Кто тебе его подарил?

– Бабушка… А он, папа, ужасно упрямый, ни за что не хочет сидеть на полу, – вот посмотрите.

Я притянула шар за ниточку, положила на пол и прижала рукой, но шар выскользнул и немедленно поднялся вверх.

– А вот хочешь, я сейчас сяду на твой шар и полечу к потолку?

Мысль, что мой отец, высокий, плотный, казавшийся мне громадным, вдруг сядет на шар и полетит на нем к потолку, привела меня, конечно, в восторг; я начала прыгать вокруг него и кричать:

– Не полетите! Не полетите! Вам будет страшно!..

– А вот увидишь, сейчас полечу! – Отец притянул шар и, придерживая его одной рукой, стал делать вид, что садится верхом. И вдруг, не удержавшись, отец как-то навалился на него, раздался страшный треск, и шара не стало.

Я начала топать ногами и кричать:

– Где же мой золотой шарик? Где золотой шарик?!

Няня, закрыв лицо передником, смеялась до слез.

Когда отец, полетевший самым естественным образом вниз, а не вверх, встал, то полы его сюртука были местами позолочены, а на паркете лежал грязный свернутый комочек лопнувшей резины.

– Шар был гадкий, он лопнул; я куплю тебе другой… – смущенно сказал отец.

Но я, не желая признать в лоскутке резины моего шара, долго не понимала, куда он делся, и продолжала требовать мой, тот самый, на котором только что сидел папа.

Отцу оставалось одно – идти к мальчикам и постараться купить у них шар, но, увы! Андрей расстрелял свой шар, и он был в таком же состоянии, как и мой; шар Ипполита пропал без вести, потому что Андрюша научил брата привязать шар на дворе к хвосту какого-то котенка, а за первое покушение взять шар у Феди Марфуша так яростно набросилась на отца, «завсегда обижающего Хведеньку», что тот быстро ретировался снова ко мне, и мы помирились с ним на его обещании брать меня целую неделю в кладовые на выдачу провизии кадетам.

В эти дни, стоило няне подойти к моей кровати и сказать: «Барышня, папенька идут в кладовую», как я вскакивала веселая, без малейшей сонливости, быстро мылась и одевалась, пила свое молоко и затем нетерпеливо ждала у дверей, когда раздадутся шаги, и, по мере того как звук их приближался, лицо мое расплывалось улыбкой, а ноги нетерпеливо начинали топтаться на одном месте.

Отец входил, поднимал меня, целовал, затем брал за руку, и мы шли.

* * *

Как я любила отца!

Его рука была широкая, большая и мягкая; я шла и изредка целовала ее, прижималась к ней щекою и, когда поднимала при этом голову, то встречала большие, серые, всегда веселые и ясные глаза.

В этих глазах было столько доброты, и в то же время там, в глубине, будто скрывался смех.

Потом, когда прошло много-много лет после этих прогулок по нескончаемым коридорам, когда отец, разбитый параличом (он жил более двадцати лет после первого удара), сидел в своем кресле и писал левой рукой письма и счета, я с моими детьми, его внуками, любила сидеть у его ног и, как прежде, держала в руках его руку, бессильную, парализованную и все-таки старавшуюся легким пожатием выразить мне свою ласку. Я поднимала голову и видела те же ясные серые глаза, полные необыкновенной доброты.

Густые, вьющиеся волосы отца были рыжеватого оттенка, он причесывал их на боковой пробор; брови были темные, так же как и короткие бачки; густые и мягкие усы закручивались колечками, бороды он не носил. Эта красивая голова сидела на короткой плотной шее. Роста отец был высокого, широк в плечах и несколько сутуловат. Доброта его была необыкновенная: отказать кому-нибудь в просьбе было для него гораздо тяжелее, нежели самому не получить просимого.

Проходя коридоры, сени, спускаясь по площадкам лестниц, мы наконец попадали в кладовые, около которых отца ждали какие-то люди. Тут начиналось сказочное царство бочек, мешков, ящиков, из которых отмеривалась и отвешивалась провизия, причем повторялась одна и та же процедура: я, заменяя соответствующую своему весу гирю, становилась на одну доску весов, с добавлением для необходимой тяжести настоящих гирь, красивых комочков с ушами, которые мне почему-то очень нравились, а на другую доску клали отвешиваемую провизию. Возвращалась я из этих ранних путешествий всегда с кармашками фартука, набитыми изюмом, миндалем, а иногда и стручками гороха или молодой морковкой. Все эти незатейливые лакомства в изобилии хранились в нашем люке у семихвостой крысы, но это было не то: это давалось мне отцом, давалось с такой особой лаской и любовью, причем дозволялось в мешки и кадки погружать голые до локтя руки и самой выбирать.