Выбрать главу

Господи Ты Боже мой! А за нами-то Душка, а в кармане-то у меня щенок!.. Верите, едва жива, посадила я барышню в кроватку, выложила им в ножки щенка, да сама к барыне бегом, да в ноги, слезами обливаюсь… перепугала барыню-то нашу, она подумала, с дитей что приключилось… рассказала я ей… Что, говорю, мне будет? А барыня-то наша горячая, по щекам меня раза четыре ударила… и поделом! Не велел барин по парадной… вот и наскочила! Я в ножки кланяюсь, молю – не выдайте!.. Думала, разыскивать станут и невесть что сделают… пошла в детскую, за барышней своей ухаживаю и все Богу молюсь: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его»… Вернулся барин… веселый-превеселый: царь-государь в кухню ходил, прямо из котлов кушанье пробовать изволил и всем порядком остался доволен, все похвалил!.. А про меня – ни слова!.. Барыня тут барину все от себя и рассказала: и как мы шли, и как встретили, и как игрались барышня с государем, и как сам отворил он нам двери и сказал так милостиво:

– Проходи, нянюшка, ребенок – вперед!

И опосля много, много раз меня это рассказывать заставляли, цельный год, бывало, как новый гость, так сейчас меня зовут и – рассказывай, да ничего не упуская! И всякий гость, как послушает, так и скажет:

– Ну, твоя барышня далеко пойдет, коли ей сам государь Николай Павлович двери отворял!

– Вот и я говорю, – заканчивала обыкновенно няня, принимаясь меня целовать, – будет моя барышня княгиней, аль графиней, аль еще кем побольше и не забудет свою дуру няньку, так, что ли?

Я обнимала ее, целовала и обещала: никогда, никогда не забуду!

Федя играл со мною вырезанными из карт куклами; мы сажали их в сани, возили на прогулку, сажали за столы, кормили обедом и укладывали спать на кровати за ширмами из карты, сложенной гармоникой. Обе няни шили, изредка перекидываясь словами, Марфуша мурлыкала какую-то песенку. Кухня точно дремала, теплая, тихая; на тяжелых полках блестели ряды медных кастрюль, вытянув в ряд свои прямые ручки, нагоревший фитиль пальмовых свечей бросал временами неверный свет, дрожал, вспыхивал, и мне казалось, что кастрюли виляют хвостиками, их круглые очертания представлялись мне выгнутыми спинами каких-то странных животных, я вдруг поражала няню вопросом:

– Няня, а кастрюли живые?

– Господь над вами, барышня, кастрюли живые? Да ведь они из меди; Марфуша-то небось знает, как их чистят: ее дело!..

– А я видела, как они хвостиками машут!

– Выдумаете тоже, – смеялась Софьюшка, – хвостом машут!.. Что они, прости Господи, ведьмы, что ли?

– Няня, а ты видела ведьму?

– Наше место свято! Зачем ее видеть?.. я так, к слову… довольно того, что я вашего дедушку видела, вот уж не к ночи будь помянут!..

История о дедушке, богатом помещике, над которым была учреждена опека «за жестокое обращение», жила в нашей семье, как страшная легенда о человеческих зверствах и распущенности. Бабушку, жену его, все уважали и любили; она, к ее счастью, овдовела еще молодая и получила немедленно казенное место начальницы института; единственный сын ее, дядя Коля, воспитывался в лицее, а дочь (моя мать) вышла замуж по любви за молодого полковника, который бросил военную службу и принял место, как тогда говорили, «доходное», чтобы содержать прилично свою молодую красавицу жену. С самого детства и до моего замужества, то есть до самой кончины моей дорогой бабушки, баронессы Доротеи Германовны Фейцер-Фрок, я слышала отрывки из истории жизни моего деда, и, когда разрозненные звенья эпизодов наконец связались в моем сознании в одну страшную, мрачную картину, я пожалела тех, чья жизнь невольно переплелась с жизнью этого человека, – пожалела и его самого, потому что на него смотрели как на чудовище, а это был просто душевнобольной, может быть, даже родившийся психически ненормальным, место которого было скорее в сумасшедшем доме, чем в обществе.

– Няня, дедушка был очень злой?

– Ох, родная моя барышня, волк лютый, что в стадо бросается и овец терзает, добрей дединьки вашего! Он все-таки, коли насытится, лютовать не будет, а тому ни день, ни ночь, ни час, ни срок отдыху не было!

– И тебя он бил?

– Меня? Не то что бил, а убил бы, да хуже того, несчастной сделал бы, кабы не бабушка ваша, барыня моя старая, Дарья Германовна; любила она меня за то, что родилась я вместе с сыном ихним Александрушкой, который теперь уже помер; мать моя и выкормила его… Большой грех за меня на душу старая барыня в те поры приняла, а только без этого не спасти бы ей меня и не быть мне в живых. Было мне тогда годков восемь, не более, девчонка я была здоровая, бойкая да румяная, дедушка-то ваш, уезжая как-то в Питер по делам, и сказал бабушке: как вернусь, так Соньку приставлю к себе трубку закуривать. Ничего ему не ответила Дарья Германовна, а только как уехал он, меня она ночью с отцом моим выслала верст за сорок, в другую деревню, где подруга ее замужем была, а на другой день вышла моя мать со слезами да всем и объяснила, что больна я и в барыниной комнате лежу. И дня через три гроб сколотили, чурбашку туда положили и в могилку зарыли, даже поп отпел. Приехал недели через две старый барин, и ни один человек ему не выдал, что у нас тут было, кто и знал, так за барыню стоял. Знали, что не меня одну, а всякого, кого могла, спасала она от лютости мужа своего. Так я два года и прожила в чужой деревне, у чужой барыни, а тем временем много делов совершилось: бабушка ваша, Дарья Германовна, в столицу сбежала, до самой царицы матушки дошла, дело разбирали, дедушку имения всего лишили и тем самым так рассердили его, что он и умер.