Обрядность институтского быта упорядочивала хаос детских эмоций и чувств, переполнявших воспитанниц. Она придавала им определенные формы внешнего выражения. Одной из только что выпущенных в свет институток, например, хочется попросить у человека, к которому она испытывает симпатию, «что-нибудь на память»: «и это “что-нибудь” — перчатку, платок или хоть пуговицу — носить на груди, тайно осыпая поцелуями; затем подарить что-нибудь соответственное ему, а главное, плакать и молиться, плакать на виду у всех, возбуждая к себе этими слезами интерес и сочувствие», — ведь «так делали все в институте» и, по ее мнению, «выходило очень хорошо»[80]. Представления институток о том, что чувства обязательно должны иметь внешние формы проявления и даже носить публичный характер, резко выделяли их на фоне окружавшего общества. Институтская «чувствительность» казалась чрезмерной, аффектированной, а сами институтки — «сентиментальными». «Показать всем свою печаль, — думает героиня романа Лухмановой, — еще смеяться станут, скажут: сантиментальная институтка»[81]. Именно поэтому Достоевский назвал императрицу Марию Александровну «настоящей институткой» («она прослезилась во время разговора» с писателем)[82]. «Сентиментальная институтка» — не только очень устойчивый стереотип восприятия и оценки воспитанниц институтов благородных девиц, вступавших во взрослую жизнь с душой и культурными навыками девочки-подростка, но и выразительный образ чувствительности: изумляясь тому, сколь «младенчески сентиментален» поэт Ратгауз, Валерий Брюсов предположил, что «г. Д.М. Ратгауз не мужчина с пышной бородкой, каким он изображен на портрете, предупредительно приложенном к “Полному собранию стихотворений”, а 16-летняя институтка»[83].
А между тем во многих отношениях институтки мало чем отличались от своих сверстниц. Отгороженные от внешнего мира, они так и не смогли, например, преодолеть «суеверие веков», на что рассчитывали просветители XVIII в. Институтские суеверия отражают основные особенности бытовых предрассудков дворянского общества. Они включали в себя и характерные для послепетровской России формы «цивилизованного» язычества (ср. обожествление супруги Александра I, императрицы Елизаветы Алексеевны, воспитанницами Патриотического института, причислившими ее после смерти к «лику святых» и сделавшими из нее своего «ангела-хранителя»: «к ней обращались за заступничеством в маленьких институтских бедах»[84]). Элементы традиционных верований тесно переплетаются здесь с заимствованиями из западноевропейской религиозно-бытовой культуры. Институтки «все до одной боялись покойников и привидений»[85], что способствовало широкому распространению легенд о «черных женщинах», «белых дамах» и тому подобной чертовщине, населявшей помещения и территорию институтов. Весьма подходящим местом для бытования таких рассказов являлись старинные здания Смольного монастыря, с которыми была связана ходячая легенда о замурованной там монахине, пугавшей по ночам боязливых смолянок[86]. Институтки изобретали магические действия, которые имели сугубо прикладной характер: например, помочь им в учебе (когда для того, чтобы не «срезаться» на экзамене, требовалось положить за лиф образ Николая Чудотворца, соль и кусок хлеба, а кроме того, пока не вызовут — крепко держаться за руку с соседкой[87]).
Институтская жизнь, конечно же, состояла не из одних только страхов. Важное место в ней занимали шутки, насмешки и другие формы смеховой культуры. Она проявляется в шуточных вопросах, которыми испытывали «новеньких» («ели Вы физику с молоком?» и т. п.[88]), развивается в прозвищах классных дам и в анекдотах об их глупости, доходит до комического абсурда в бытовавших среди институток стихотворных «небылицах»:
82
86
См.:
87
См.:
88
89