Но раздумывать еще некогда. Идут приготовления к акту. Это почти праздник, маленькая суматоха. Учитель чистописания составил великолепный альбом из образчиков нашей каллиграфии; учителя рисования окончательно перерисовали наши рисунки, забрав их предварительно на дом; русские и французские сочинения переписываются набело для публики; каждый день в приемной зале идет репетиция итальянского пения и танцев. <...>
Но публика... Вся Москва будет на акте; сконфузиться недолго!
Вот, наконец, и эта публика. Она наполняет залу сверху донизу. Она смотрит на полукруг стульев, на которых сидит юное, готовое выпорхнуть население института. Не знаю, слушает ли она экзамен. Речь идет о бессмертии души, о пользе термометра, об «Уложении» царя Алексея Михайловича. Но вот, впрочем, внимание возбуждено: шляпки заколыхались в дальних рядах, мужчины привстали на месте. Настенька громким и уверенным голосом читает свое стихотворение «Последний привет подругам». Она кончила. Говор похвал слышится в первых рядах, присутствующие умилены, русский учитель в полной радости; он подходит к столу, покрытому красным сукном, и раздает почетным посетителям и любителям просвещения экземпляры «Привета». Публика сейчас развезет их по Москве. И там, на досуге, может быть, какой-нибудь критик разберет, что это новое, отрекомендованное свету дарование. <...>
Еще несколько дней, и мы совсем свободны. С разных концов России скачут на почтовых и плетутся на долгих разнородные экипажи с родителями и родственниками. В институтских стенах беспрепятственно ходят модистки, разные посланные со свертками покупок, с записками и деньгами. В дортуарах рядом с казенным камлотом лежат белый газ, кружева, великолепные вышивки. Тут же рядом есть и скромный mousseline suisse[87] на коленкоре. Над этим коленкором льются чьи-то слезы.
Ради Бога, маменька, сшейте другое; в этом на выпуске показаться нельзя... Что это за гадость! Купите хоть пу-де-суа[88].
Сударыня, да ты вспомни, мне и перчаток-то тебе не на что купить!..
И многое в этом роде... Домашняя жизнь уже столкнулась с институтской жизнью и вытесняет ее с неудержимой силой.
Подошли наконец и последние минуты... Шифры, медали, аттестаты розданы, пропет благодарственный молебен... Толпа родных выходит из церкви, торопят экипажи, дочерей... Пора!
По всему институту раздаются плач и рыдание. С третьего этажа до нижнего, от классов до каморок служанок, везде положено по земному поклону, везде пролетают слова: «Прощай, прощай...»
Мы ловим друг друга, мы падаем без чувств в объятиях. Мы обнимаем директрису, классных дам, опять бежим по коридору в пустой лазарет... Со всеми ли простились? О, будут ли нас помнить?!
И клятвы в неизменной любви, клятвы остаться институткой до гроба уже оглашают растворенные сени... Еще слезы, еще несколько секунд, и все кончено...
Лошади тронули. На сумрачном мартовском небе рисуется громадный профиль институтского здания... Вот он уходит все дальше и дальше... Там пусто теперь. Но чтб нужды? Скоро жизнь пойдет там своей обычною колеей, и двери, растворенные для нас сегодня, затворятся завтра, приняв новое поколение... еще и еще... и неизменно, как самая вечность...
С тех пор прошло пятнадцать лет. Что же в этот огромный период жизни уцелело в нас от института?
Если вглядеться в сотню женщин, в одно время со мною сошедших со школьной скамейки, то придется сказать, что институтская жизнь дала нам очень, очень немного, чтобы не сказать ничего. Семейные и общественные наши добродетели и пороки во всех возможных проявлениях, наш характер, образ мыслей, наши страсти, наши вкусы и привычки — все это дело нашего детства до института и той среды, где каждая из нас очутилась после выпуска. Эти шесть лет были только какой-то неопределенный промежуток времени, почти без связи с прошедшим, без влияния на будущее. <...>
В самом деле, что из этих шести лет могло пригодиться нам для света?
Сейчас только они прошли перед моими глазами... Жизнь однообразная, лишенная всякого интереса для постороннего зрителя! <...> Дурные стороны нашего характера, приобретенные во время воспитания, хитрость, скрытность, рабское безгласие и т. п. должны были или исчезнуть от соприкосновения с жизнью свободной, или принять совсем другую форму, смотря по тому, что нас встретило в семье и обществе.
Самое лучшее, что было в прошлом, — это наша дружба. Она выросла из равенства наших тогдашних понятий, из наших общих маленьких страданий. Вылетев из заперти, она не уцелела и на десятую долю. И характеры наши, которые выглянули с их настоящей стороны, и разница положений в свете, и новые понятия о людях, и тысячи других причин убили эту дружбу... Конечно, между многими из нас еще сохранилась приязнь; но в том виде, в каком она была в институте, продолжаться она уже не могла; а чтобы переработать ее в новую, крепкую форму, мы не нашли в себе никакой самобытной силы. Мы стали поступать так, как повелевали законы света, и от прежней, восторженной любви осталось одно вялое, пассивное чувство...
За дружбой надо помянуть наше знание... Но им воспользовалась горсть избранных, то есть те, у кого были богатые способности или кто был приготовлен дома. Несчастное распределение наших классов сделало свое зло. В свете не прибавилось воспитанных женщин; а недоучившиеся бедные девушки лишились возможности добывать кусок хлеба...
Что же еще пригодилось нам из прошлого?.. Не знаю.
Может быть, найдут, что этот приговор слишком строг. Скажут: «Шесть лет — так немного! Дай Бог в этот короткий срок успеть приучить нас хоть к чистоте, аккуратности и порядочным манерам, дай Бог хоть чем ни попало удержать нас чинно на лавках, покуда наши головы наполняются бедными клочками науки...»
Неужели ничего больше... Нет, мы могли вынести из наших стен драгоценнейшее сокровище, которым только может обладать человек, — мы могли вынести понятие о справедливости, любви к правде.
Как бы потом ни встретила нас извращенная среда, энергическое желание правды было бы в ней опорой и средством действовать на окружающее. Как бы ни ломала, ни портила нас жизнь, все же от этого благотворного задатка уцелело бы в душе хоть что-нибудь, выросло бы скорее и крепче и не привело бы многих из нас, оглянувшихся, к печальной необходимости нравственного перевоспитания...
Пусть бы тогда институт наш и гордился своим первенством... Он дал бы свету поколение женщин, на руках которых с доверием и надеждой можно было бы видеть новое, подрастающее поколение...
N. Воспоминания институтской жизни // Русский вестник. 1861. Т. 35. №9. С. 264-298; №10. С. 512-568.
Ермоловское училище
Воспоминания
Мне было около одиннадцати лет, когда мои воспитательницы-тетки решились наконец поместить меня в одно из самых небогатых московских училищ[89], в котором, по дошедшим до
них слухам, девочкам давалось не только «прекрасное образование», но и полное содержание (какое это было «прекрасное образование» и «полное содержание» — читатель увидит далее) за самую сходную плату — до полутораста рублей в год и менее. А совсем бедных девочек принимали, по протекции, и бесплатно.
Я поступила в училище за год до так называемой нами «новой эры», которая началась для нас в 1857 году, то есть с того времени, когда нашим инспектором сделался Ф. И. Буслаев. Это был особенно памятный для нас год, потому что с него начался целый ряд преобразований в нашем училище. Но о деятельности Ф<едора> И<вановича> в качестве нашего инспектора и о его энергических усилиях сделать из нас, неразвитых девочек, более или менее образованных и мыслящих девушек я поговорю подробно <...>. Теперь же попытаюсь выяснить, в каком положении находилась учебная часть училища в предыдущий период его существования, когда в нем хозяйничала, как хотела и как умела, наша попечительница, одна из великосветских княгинь, княгиня С. С. Щербатова, не без славы и успеха подвизавшаяся во время оно на филантропическом поприще.
89
Описываемое здесь Ермоловское училище представляло нечто среднее между тогдашними закрытыми московскими училищами, или институтами, и тогдашними открытыми частными учебными заведениями, так как ермоловские воспитанницы хотя и жили в училище, но имели право проводить дома не только летние вакации, Рождество и Святую, но и все праздники. Название свое училище получило от имени лица, на средство которого оно было основано, и до 1857 г. оно находилось на Донской, состоя под ведением Московского дамского попечительного о бедных общества. Затем, по соединении его с однородным ему Талызинским училищем, оно было переведено на Пречистенку, причислено к учреждениям <ведомства> Императрицы Марии (без предоставления особых прав), оставлено в ведении Московского дамского попечительного о бедных общества и переименовано — сначала в Ермоло-Мариинское училище, а затем в Московское Мариинское заведение. Главная задача его, как в описываемый период его существования, так и в предыдущий, состояла в подготовлении бедных девушек, преимущественно дворянского звания, к профессии гувернанток и домашних учительниц. Но в прежнее время дело преподавания было обставлено крайне неудовлетворительно, и только впоследствии — благодаря соединенным усилиям Ф. И. Буслаева, как инспектора училища, А. Е. Викторова, как преподавателя русского языка, А. Н. Бекетова, как преподавателя естественных наук, и других наших просвещенных наставников, — училище быстро выдвинулось вперед и по справедливости заняло весьма выдающееся место между современными ему московскими учебными заведениями — как пансионами, так и институтами. — Примеч. С. Ф.