Эта особенность покроя наших платьев больше всего бросалась в глаза, когда они были новые и не успели еще обноситься; поэтому мы старались как можно скорее обмять наши «новые дуды» и придать им если не изящную, то по крайней мере и не такую топорную форму, какую они имели, когда мы облеклись в них первое время. Воспитанницы младших классов, впрочем, были совершенно равнодушны к тому, во что их наряжали, и чувствовали неудобства платья «дуды» только в рекреационные часы, когда им хотелось побегать или потанцевать, а несносная «дуда» ежеминутно сдерживала их удаль.
Прочие статьи нашего туалета по неизяществу и своеобразию покроя вполне гармонировали с нашими платьями. Но особенно памятны мне наши коленкоровые летние шляпы, по форме и даже по своему песочно-желтому цвету больше всего походившие на лубочные лукошки, продолбленные сбоку и надетые на голову так, чтобы дно приходилось на затылке. <...>
Но насколько малодушно и даже комично было наше негодование по поводу того, что нас, «благородных девиц», одевают как каких-нибудь «жалких приюток», настолько же действительно были достойны сожаления и всякого сочувствия наши жалобы на то, что нас кормили впроголодь. Это было уже скорее трагично, чем комично — тем более что положение наше в этом отношении было совершенно безнадежное и мы хорошо знали, что голодовке нашей не будет
и конца, потому что наше училище было так бедно, что нас, в сущности, и не могли кормить лучше.
Сумма, которую наше начальство могло расходовать на наше пропитание, была так ничтожна (на продовольствие каждой воспитанницы по отдельности приходилось чуть ли не 7 копеек в сутки), что можно только удивляться, как оно ухитрялось кормить нас не одной только «манной кашицей», которою должны были довольствоваться несчастные дети в одном из английских приютов, описанных Диккенсом в романе «Оливер Твист». Нет, справедливость требует сказать, что нам все-таки жилось привольнее наших английских собратьев по несчастью и мы не только не выскабливали ложками оловянных тарелок, в которых нам подавалась гречневая каша и другая снедь, но были так «набалованы» и подчас до того доводили свою предерзость, что наотрез отказывались есть прелую-перепрелую «прошлогоднюю кашу» без малейших признаков масла. <...>
Привожу здесь, кстати, подробное описание наших трапез.
В 8 часов утра мы пили чай — чуть тепленькую желтоватую водицу, — к которому прилагался микроскопический кусочек сахара и половина полуторакопеечного розана[91] (в первый день Пасхи, Рождества и вдень причастия нам выдавали по целому розанчику). В 12 часов раздавался звонок к обеду, состоявшему из трех блюд: во-первых, из «супа брандахлыста», приправленного манной или перловой крупой; во-вторых, из тончайших ломтиков вареной говядины какого-то подозрительного синеватого цвета, которую мы хотя и называли «мертвечиной», но все-таки ели и сожалели только о том, что она всегда была нарезана так артистически тонко, что наши сквозные ломтики «даже муха могла бы пробить крылом на лету». Третьим блюдом почти неизменно служила достопамятная «прошлогодняя каша». В пятом часу дня мы получали такие же порции чая, как и утром, а в девятом ужинали остатками супа и каши. Воскресные дни ознаменовывались тем, что к нашему обыкновенному menu прибавлялся пирог с капустой или с морковью, а каша заменялась клюквенным киселем с патокой.
Яйца нам давали только на Пасхе, но в каком количестве — этого я не помню. Точно так же и молоком нам удавалось полакомиться всего один раз в год, в Черемушках, <...> где наш общий друг батюшка П. В. Богословский устраивал для нас обильное угощение из свежего молока и булок.
Привожу здесь в виде иллюстрации того, как «вкусны» были наши обеды и ужины, следующий факт. Однажды наш директор А. М. К..., войдя к нам в столовую во время обеда, вздумал было отведать наших постных щей со снетками, — дело было, кажется, Великим постом. Но должно быть, щи показались нашему директору до такой степени недоброкачественными, что он не рискнул проглотить даже и одной ложки, а тут же выплюнул их в носовой платок, что, впрочем, нисколько не помешало ему сказать с самым невозмутимым видом, что «щи очень, очень вкусны». Но с тех пор наш почтенный директор уже не решался пробовать наших кушаний.
Голод так одолевал нас подчас, что мы целыми толпами убегали в дортуары, чтобы потуже затянуться в корсеты, так как мы уже по опыту знали, что это самое лучшее средство парализовать действия нашего злейшего врага — голода. Этим способом достигалась двоякая цель: и мучения голода как будто ослабевали, и наши талии становились тоньше и изящнее.
Но по временам и на нашей улице бывали праздники. Случалось иногда, что кому-нибудь из нас присылали из деревни «при оказии» целые ящики с провизией — слоеными лепешками, паштетами, яйцами, пастилой, вареньем и другими прелестями. Вся эта благодать делалась достоянием всего класса и в тот же день истреблялась. Приберегать на завтра у нас считалось крайне предосудительным <...>. Но такие пирушки на весь класс устраивались, разумеется, только тогда, когда гостинцев присылали вволю — сколько душа просит. Если же той или другой из нас перепадала какая-нибудь малость, то угощались только самые любимые подруги. И за это никто не бывал в претензии, потому что каждая из нас была того мнения, что лучше угостить как следует двух- трех подруг, нежели «помазать по губам весь класс».
Зимой, насколько я помню, нас никогда не водили гулять. С конца осени, то есть с октября месяца, нас запирали в комнатах, как какие-нибудь тепличные растения, и не выпускали на свежий воздух чуть ли не до самого мая. Летом же мы могли гулять только в своем садике, где было так мало тени, что днем многие предпочитали оставаться в классах, и только вечером все гурьбой высыпали в сад. Но бегали и играли только маленькие, старшие же воспитанницы, считавшие ниже своего достоинства «повесничать и школьничать», чинно прогуливались группами по дорожкам, разговаривая об училищных делах вообще, но чаще всего, разумеется, об учителях или мечтая вслух о том, что ожидало их за стенами училища, из которого они так страстно порывались на волю.
Как видите, мы росли при крайне неблагоприятных условиях для нашего физического развития: с одной стороны, голодовка, а с другой — полное отсутствие свежего, здорового воздуха в продолжение более полугода. По-настоящему мы непременно должны были бы зачахнуть при таком ненормальном образе жизни. На самом же деле мы совсем не казались ни болезненными, ни изнуренными. Чем объяснить это странное явление — я, право, не знаю, но думаю, что всего вероятнее будет предположить, что мы являлись в училище из наших родных пепелищ с таким солидным запасом здоровья и физических сил, который не могли истощить окончательно даже и неблагоприятные условия нашей жизни, хотя они и умаляли этот запас.
Это предположение мне кажется тем более правдоподобным, что в наше училище очень часто поступали совсем уже большие девочки, которых, по причине их «великовозрас- тия», не принимали в институты. А что недостаток здоровой пищи и свежего воздуха влиял на нас крайне вредно — это я испытала на себе. Я поступила в училище 11-летней девочкой, но судя по моему росту и физическому развитию многие давали мне 13 лет. После же трехлетнего моего пребывания в училище я не только не возмужала, но, напротив, сделалась так миниатюрна и бесплотна, что в 14 лет походила на 12-летнюю девочку, хотя в то время я была настолько здорова, что не хворала даже от заразных болезней.