Наконец нам официально было заявлено, что нам разрешается принимать по воскресеньям только отцов и родных братьев, кузенам же и дядям вход в нашу обитель навсегда воспрещается. Разумеется, это странное распоряжение привело нас в сильнейшее негодование, но, по зрелом размышлении, мы решились игнорировать его, будучи вполне уверены, что наши родственники не подчинятся такой деспотической мере и не допустят, чтобы их так бесцеремонно выпроваживали из училища в приемные дни. Предположение наше вполне оправдалось, и Е. И. очень скоро убедилась, что ей придется отказаться от излюбленной мечты — изгнать зловредный мужской элемент из нашего училища и устроить в нем нечто вроде женского монастыря.
Потерпев поражение в борьбе с внешними врагами и нарушителями нашего спокойствия, то есть с нашими кузенами и дядями, наша добродетельная начальница обратила все свое внимание на врагов внутренних — наших учителей, общение с которыми, по ее мнению, было для нас не менее вредоносно. Прежде всего она воздвигла гонение на нашего учителя географии Мусатовского, которого она возненавидела, во-первых, зато, что он был молод, а во-вторых, за то, что он осмеливался подходить к нашим лавкам, когда рассматривал наши географические чертежи, и при этом — представьте себе — даже... дышал, объясняя что-нибудь воспитанницам. Почтенная матрона так и выразилась: «Зачем он подходит к вам и даже дышит?»
Но, maman, ведь г-н Мусатовский задохнется, если не будет дышать, — возразили мы, с непритворным удивлением глядя на нее.
Ах, перестаньте! Что с вами толковать — вы ничего не понимаете! — сердито сказала начальница и, вся раскрасневшись, ушла из класса.
Какова? Хочет запретить Мусатовскому даже дышать в классе... Пусть бы сама попробовала не дышать! — со смехом заговорили мы, оставшись одни. <...>
Однако гонение, воздвигнутое на нашего бедного учителя географии, не прекратилось и довело его наконец до такого озлобления, что он потерял всякое терпение и, наговорив начальнице грубостей, отказался давать у нас уроки.
Мы, разумеется, очень сожалели о такой развязке и чуть не возвели г-на Мусатовского на пьедестал героя, пострадавшего за свои убеждения. При чем тут были его убеждения — я теперь, право, не знаю, но в то время для нас было несомненно, что «он выдержал характер», «не смалодушничал» и не подчинился требованию не дышать в классе.
Осилив одного противника, Е. И. не удовлетворилась, но тотчас же повела атаку против другого, не менее опасного врага — нашего учителя русского языка А. Е. Викторова, смущавшего наш мир душевный, или, вернее, нарушавшего наше блаженное усыпление — и своими вольными речами, в которых беспрестанно слышались слова «любовь (?!) к труду», «стремление к идеалу (?)», «увлечение (!?) идеей» и прочее, и с помощью разных подозрительных книжек, вроде сочинений Гоголя, Пушкина, Гончарова, Тургенева и даже Белинского и Добролюбова, в которых тоже беспрестанно встречались слова: любовь, чувство, увлечение, идеалы и даже — свобода!!!
Такого учителя-вольнодумца, разумеется, следовало устранить, а для этого необходимо было зорко следить за каждым его шагом и прислушиваться к каждому его слову. Но как ни следила почтенная дама за подозрительным учителем, как ни старалась ловить каждое его слово — ни выследить, ни уловить решительно ничего не могла. Тогда она перешла к наступательным действиям и начала одолевать его разными мелочными придирками. Но и это ни к чему не привело: враг оказался донельзя хладнокровным (по наружности, по крайней мере) и решительно неуязвимым.
Эта борьба происходила у нас на виду и продолжалась очень долго — не только в течение тех двух лет, которые мы пробыли в старшем классе, но, насколько мне известно, и в последовавшие затем два года.
Что касается до обращения Е. И. с нами, то насчет этого можно только сказать, что она совсем не обладала даром привлекать к себе юные сердца и поставила себя с нами в совершенно невозможные отношения. Мы обходились с нею так непочтительно, как самые неблаговоспитанные школьницы, что, конечно, было очень непохвально, но, пожалуй, нисколько не удивительно, ввиду того, что она назойливо преследовала нас разными придирками, касавшимися или наших воскресных посетителей, или наших разговоров с учителями и выражавшимися иногда в такой вульгарной форме, что мы считали себя совершенно вправе хохотать ей в лицо. Да и можно ли было ожидать от нас почтительного обращения с такой особой, которая приводила все к одному знаменателю и, делая нам выговоры за непринужденное обращение с учителями, с досадой восклицала:
— И что вы воображаете? Ведь они вам только головы кружат, а ни один не женится!
Да, наша maman была особа с весьма странными, можно даже сказать — дикими понятиями. Если бы она была настоятельницей какой-нибудь иезуитской общины или вообще какого-нибудь рассадника интриг, сплетен и козней, то там она, конечно, была бы на своем месте, но как начальница училища, где ничего подобного не требовалось, она никуда не годилась. Замечательно также и то, что она нисколько не претендовала за наше непочтительное отношение к ней, но, вызвав нас на какую-нибудь непозволительную грубость, тотчас же пасовала и делала нам уступки, чем мы, разумеется, всегда пользовались.
Несмотря, однако, на неприятные столкновения с начальницей и некоторые другие невзгоды, последние два года училищной жизни как-то особенно быстро промелькнули для нас посреди классных занятий, чтения и радужных мечтаний о будущем, и наконец настало время сначала наших выпускных, а потом и университетских экзаменов, которые для нас были обязательны для получения дипломов на звание домашних учительниц.
Как памятны мне эти университетские экзамены и какое это было страшное и вместе с тем веселое для нас время! Несмотря на наше самомнение и твердую уверенность, что мы были как по познаниям, так и по развитию не только не ниже других молодых девушек, успешно сдававших экзамены в университете, «но, пожалуй, даже и повыше их», — в глубине души мы все-таки ужасно боялись этих экзаменов. А что, если срежемся и экзаменатор публично скажет: «Г-жа такая-то, возьмите ваш протокол и поучитесь еще недельки две, а потом пожалуйте ко мне опять...» Ведь это будет неслыханный позор! Но нет, этого не случится, мы не посрамим репутации нашего училища. Ведь выдержали же экзамены воспитанницы прежнего выпуска — и даже очень хорошо выдержали, а они только два года пользовались уроками хороших учителей, тогда как над нами они трудились целых четыре года, да еще как трудились! Нет, мы должны блистательно выдержать экзамены и хотя этим вознаградить наших наставников за все их труды и заботы о нас. <...>
В первую же среду после Святок, в назначенный час, мы облеклись в свои зимние мантии с капюшонами, заменявшими нам шляпы, и в сопровождении своей классной дамы гурьбой направились к подъезду, где нас уже ожидали наемные кареты, которые должны были доставить нас в университет. Профессора, кажется, еще не было, когда мы вошли в экзаменационный зал, но экзаменующихся собралось довольно много. Все держались как-то особенно чинно, говорили шепотом и вообще старались производить как можно меньше шума. Мы молча расположились возле двух ближайших столов у стены и с томительной тревогой начали ожидать прихода профессора истории Вызинского, у которого мы должны были экзаменоваться. Долго ли продолжалось это напряженное состояние и о чем спрашивал нас профессор — я теперь не помню, знаю только, что экзамен сошел благополучно и мы вернулись домой веселые и торжествующие и в этот день сочли уже себя вправе не заглядывать в учебники.