Мы прожили, однако, целый месяц в Петербурге, а дело о моем определении не подвинулось ни на шаг: мать принимали все так же изысканно-любезно и так же многозначительно-ласково продолжали говорить: «Я вас попрошу наведаться через недельку».
Между тем от отца, на руках которого и бабушки осталась куча детей, получалось письмо за письмом с требованием немедленного возвращения мамаши, да и деньги, отпущенные ей на дорогу и на расходы, подходили к концу. Она и сама престала уже верить в возможность добиться чего-нибудь в Петербурге, и только ужасно огорчавшая ее мысль о бесплодно потраченных времени и деньгах толкала ее на новые попытки.
Утомленная и измученная, она махнула наконец на все рукой и назначила день выезда. Отдавая хозяйке деньги за квартиру, мать разговорилась с нею о своих неудачных хлопотах и расплакалась.
Да вы совсем не так хлопочете, — сказа хозяйка, узнав о том, как и где хлопотала мать, — в Петербурге всегда обещают и никогда не отказывают... Хлопотать здесь надо не у высших, а через низших. Ваш муж служит по почтовому ведомству — вам и надо обратиться к его прямому начальству, к Прянишникову.
Да я и пробовала, — сказала мать, — но не могла добиться аудиенции.
И не добьетесь никогда, — усмехнулась хозяйка. — Вам надо действовать не так. Вы отправляйтесь к Прянишникову, но спросите не его, а его главную горничную. Она вам и устроит все. Иначе никогда не добьетесь ничего, хоть два года живите в Петербурге. <...>
Горничная, оказавшаяся вполне приличной особою, приняла ее в своей комнате, где занята была починкою красных шерстяных генеральских носков. Она была польщена посещением матери, приняла ее очень любезно и напоила кофеем. <...>
В тот же день мы простились с сестрами и уложили свои чемоданы, а на следующий день выехали из Петербурга. Покидали мы его без сожаления: после месячного пребывания «столица царственной Невы» показалась нам такою же холодной, как и ее прелестные каменные громады. <...>
О моем поступлении в институт уже никто не думал, не думала о нем и я, как вдруг в ноябре получена была из Петербурга бумага о зачислении меня собственной Его императорского величества пансионеркой в московский Н<икола- ев>ский институт. Это неожиданное известие вызвало такую бурную радость, что все мы в продолжение нескольких дней ходили, как в чаду. <...>
В Москве нас ожидало новое непредвиденное препятствие: в институте отказывались принять меня, потому что бумага о моем зачислении не была еще там получена. В ожидании ее нам пришлось прожить еще некоторое время в Москве.
Прошла неделя, а бумага все еще не была получена в институте. Между тем до Рождества оставалось так мало времени, что мать, выехав даже немедленно, могла попасть домой только к самому празднику. Не ожидая никаких препятствий, она и денег захватила с собою немного, а между тем жизнь в меблированных комнатах обходилась недешево; оставшись еще на некоторое время в Москве, она принуждена была бы жить на деньги, отложенные на обратную дорогу. Сообразив все это, мамаша отправилась к начальнице, откровенно объяснила ей свои затруднения и просила о немедленном принятии меня в институт. Начальница вошла в положение матери и разрешила ей привезти меня в институт на следующий день утром. <...>
Ночью я спала плохо: меня страшила предстоявшая мне новая жизнь, жаль было себя, матери, прошлой жизни, которой я не могла уже вернуть и которая теперь показалась мне такой дорогой <...>. Уткнувшись в подушку, чтобы не разбудить мать, я не раз принималась плакать.
Утром я встала бледная и с головной болью. Хотя мать сама должна была отвезти меня в институт, мы простились с нею в нумере. Она благословляла меня со слезами, а я целовала ее и ее руки и горько плакала. В институт мы приехали в двенадцатом часу. Здесь явилось новое затруднение: начальница не знала, как быть с моими экзаменами; выпускные и приемные экзамены были уже закончены, был последний день ученья перед рождественскими каникулами, и в институте не было налицо почти никого из учителей. Не желая, однако, задерживать мать, она после некоторого колебания сказала ей, что она может оставить меня и уехать немедленно, так как до возобновления учения меня проэкзаменует пока инспектриса.
Простившись с начальницей, мать торопливо перекрестила и поцеловала меня, улыбнулась сквозь слезы, обернувшись последний раз, и скрылась за дверью. Следом за нею вышла и начальница. Я осталась одна в ее парадной приемной, убранной мягкой мебелью и тропическими растениями и с горшками прелестных цветов на окнах. У одной из стен стояли два поставленных рядом рояля, а из промежутков окон глядели два трюмо.
Я стояла у окна, провожая глазами громыхавшую по двору пролетку, в которой уезжала моя мать, когда раздался звонкий и длительный звук колокольчика. Тишина, царившая до тех пор в институте, внезапно сменилась непрерывным глухим шумом, напоминавшим гул моря. От этого шума у меня с непривычки кружилась голова. Когда все затихло в коридоре, дверь залы отворилась и в нее вошла, неслышно ступая по паркету, пожилая, худощавая, некрасивая особа в синем платье, с большими ничего не выражавшими светлыми глазами и несколько жеманными, некогда модными манерами. Это была инспектриса.
Ну, ma chere[97], я проэкзаменую вас, — сказала она, отвечая на мой реверанс.
Она позвала меня к столику, стоявшему у стены ближе к печи, положила передо мной лист бумаги, подвинула перо и развернула какую-то книгу. Экзамен начался с французского языка и продолжался по всем предметам не более часа. Аграфена Петровна была вполне удовлетворена свободою, с которой я читала, переводила и даже писала по-французски; не менее довольна она была и русским объяснительным чтением и письмом. <...>
А главные города в Европе вы знаете? Какой, например, главный город в Англии, в Испании, в Турции?
Благодаря газетам я назвала сразу и Лондон, и Мадрид, и Константинополь.
Из Закона Божия она меня не экзаменовала, только спросила, что я знаю, и поверила на слово, что я хорошо знаю и Ветхий, и Новый Завет.
Пришла maman, подошла к столу, спросила о результатах экзамена. Аграфена Петровна в общем отозвалась обо мне очень благосклонно, но указала на пробелы в моих познаниях. Пробелы эти были такого рода, что начальница и инспектриса оказались в большом затруднении при выборе подходящего для меня класса: по возрасту и умственному и физическому развитию я не годилась в младшие классы, а для более старших у меня не было соответствующих познаний по некоторым предметам. Наконец, после краткого совещания, решено было поместить меня в 4-й класс.
Милостиво кивнув мне головой и сказав, что теперь я не должна говорить по-русски, maman велела мне следовать за Аграфеной Петровной. Мы прошли вдоль широкого и светлого коридора и повернули в самый последний класс направо. Класс был тесен и битком набит почти вплотную сдвинутыми скамейками, на которых сидели по трое воспитанниц всевозможных возрастов, судя по более или менее возвышавшимся головам.
Ольга Ивановна, вот вам новенькая, — сказала инспектриса по-французски, входя со мною в класс.
Средних лет особа, с большими глазами навыкат и светлыми волосами, спущенными на некрасивый лоб, поспешно двинувшаяся навстречу инспектрисе, нисколько не походила на классную даму. Если бы не синее форменное платье, по наружности, лишенной ума и благородства, и по размашистым манерам, в которых не было ничего женственного, ее можно было бы принять скорее за нянюшку из небогатой семьи. Она сердито взглянула на меня и показала на единственное свободное место на последней скамейке у печки. Все головы разом обернулись на меня, послышались смех и замечания.