Я никогда не ставила Кейзера на одинаковую высоту с Лобановым, почему и не чувствовала к нему раздражения, но то, что он видел в каждой из нас не только ученицу, но и молодую девушку, возмущало меня. Во мне пробудилось желание осмеять Лобанова и Кейзера, сыграть с ними злую шутку. О своих планах я сообщила одной из наиболее близких мне подруг, умненькой и насмешливой Кате Быстрицкой, решительной и смелой во всем. Она была одной из «обожательниц» Лобанова, кокетничала немножко и с Кей- зером, но с удовольствием ухватилась за идею посмеяться над ними. С нею вместе мы составили два письма одного и того же содержания, одно к Кейзеру, другое к Лобанову: «Мужа нет дома. Жду тебя в 6 часов вечера. Вся твоя З.Дмитровка, дом Егорова».
Лобанов, которому я часто подавала лекции, знал мой почерк; поэтому переписать письма взялась Катя, удачно изменившая на всякий случай почерк, мало, впрочем, известный Лобанову и совсем незнакомый Кейзеру.
Трудность теперь была в том, как опустить письма в почтовый ящик, так как ни одна воспитанница не решилась бы просить об этом родных, чтобы не возбудить их подозрений. Оставалось одно — обратиться к истопнику, который исполнял все секретные поручения воспитанниц, покупал для них в известных фотографиях карточки учителей, отправлял письма, которые не должны были попасть на глаза классной даме, и т.п., и которому, если бы это открылось, грозила потеря места, — но устроить это было далеко не легко. <...> Истопник, лохматый мужик громадного роста, попадался нам на глаза очень редко; жил он в каморке внизу, у самого конца лестницы, ведшей в столовую. Чтобы застать его наверняка дома и передать письма, не попавшись при этом никому, надо было спуститься в его конуру часов в пять утра. <...>
У истопника я не была еще ни разу и вообще не имела с ним никаких дел, но, получив от воспитанниц все нужные указания и сведения, решила на другой день утром спуститься в его каморку сама. А пока вечером все мы были очень возбуждены и весело хохотали, рисуя себе, как неприятно будут удивлены и сконфужены Лобанов и Кейзер, когда столкнутся у указанного дома и узнают, что каждый из них получил письмо такого же содержания. Мысль о том, что письмо может попасть в руки жены Лобанова, взволновать ее и вызвать историю, не приходила нам в голову; не приходило в голову и того, что ни один из них не покажет такого письма другому и не пойдет по совершенно неизвестному адресу, названному нам одной из воспитанниц, родители которой жили в Москве.
На другой день я проспала: было уже без четверти шесть, когда я проснулась. Накинув поспешно блузу, я быстро спустилась с лестницы, проскользнула к истопнику и отдала ему письма и двугривенный на чай за хлопоты. Я уже вышла из его темной, сплошь заваленной дровами каморки и поднялась почти до первой площадки, откуда оставался только один подъем до классного коридора, попасться в котором в неурочное время хотя и считалось преступлением, но не особенно важным, когда из-за заворота лестницы навстречу мне появилась с подносом в руках и графином воды на нем фигура девушки, прислуживавшей Антонине Александровне, дежурившей у нас в тот день. Она пристально посмотрела на меня, но не сказала ни слова. Встреча эта была мне неприятна. Скажет она или не скажет Антонине Александровне? И если скажет, как распорядится Дементьева, всегда еле заметная и бесхарактерная?
Вернувшись в дортуар, я рассказала подругам о случившемся. С угрюмыми лицами все спешили одеваться, не ожидая ничего хорошего. Задолго до последнего звонка в дортуаре появилась Антонина Александровна. Лицо ее было строго, и от нее веяло холодом и величием.
Васильева, — спросила она, — зачем вы были внизу?
Я потеряла французскую грамматику и искала ее в столовой, — отвечала я с развязным спокойствием. — Я была вчера дежурной по кухне и думала, что забыла книгу на окне в зале.
Не сказав ни слова, Антонина Александровна вышла из дортуара и пошла докладывать maman.
Погодя немного меня позвали к maman.
Зачем ходили вы вниз? — спросила она меня.
Я сказала опять, что ходила искать книгу.
Неправда, — возразила maman, — вы ходили отправлять письмо.
Я молчала.
Кому отправили вы письмо? — спросила она погодя.
Я сказала, что родным.
Письма родным отправлялись не иначе как через классную даму, причем подавались ей незапечатанными; тайная отправка писем наказывалась строго. Я не знаю, поверила ли maman, что я писала родным, или письма мои успели перехватить у истопника, но по ее распоряжению на меня надели затрапезный фартук — самое высшее наказание, кроме исключения из института, — и повели вместе с классом в столовую, где я должна была пить чай и обедать за отдельным столом, поставленным на виду у всех. Фартук я носила в течение нескольких дней и сидела в нем на уроках, в том числе и на уроке Кейзера. Учителя, казалось, не обращали на него никакого внимания и в обращении со мной не выказывали ни малейшей разницы, но вызывать меня избегали. Я смотрела всем прямо в глаза и всеми силами старалась не выказать ни малейшего смущения, но внутри меня все клокотало, и я чувствовала, как холодели у меня руки и мрачно загорались глаза.
Особенно трудно было мне скрывать свое волнение на уроке Кейзера, не потому, что бы я стыдилась того, что он видит меня в затрапезном фартуке, — нет, за тем, что клокотало во мне, я уже не чувствовала стыда, — но я думала все время: «Получил Кейзер письмо!» — и мучилась мыслью о том, что он тотчас же догадается по клейму ближайшего к институту почтового отделения на письме и по затрапезному фартуку, надетому на меня, что письмо написала я. Мысль об этом не покидала меня в продолжение всего урока и наполняла мучительным стыдом.
Видя меня в затрапезном фартуке, классные дамы, враждебные Бобровой, торжествовали: они получили удовлетворение за упреки, которые некогда делала их классам maman, всегда приводившая в пример меня. Насмешливо и с нескрываемым злорадством смотрели они на меня, а на другой день и на Екатерину Дмитриевну. Вступив на дежурство, она не сказала мне ни слова по поводу затрапезного фартука, но лицо ее, когда быстрым и нервным шагом она вела нас в столовую, было серьезнее и бледнее обыкновенного, да видно было, как гневно раздувались ее ноздри.
После истории с затрапезным фартуком во время пребывания моего во 2-м классе не произошло более ничего особенного. Мы благополучно перешли в 1-й класс и были огорчены только тем, что лишились одной из своих подруг: Оля Зеленецкая, одна из очень хороших учениц, была оставлена по молодости лет во 2-м классе, несмотря на горькие ее слезы. Здесь, впрочем, она скоро стала второю ученицей и окончила курс с золотой медалью.
Первый класс простором и обилием света напоминал 3-й, но носил более серьезный характер, так как здесь помещался физический кабинет, то есть большой шкап с физическими приборами. С этими приборами знакомы мы были плохо, потому что видали их мельком только во время уроков физики, но обладание физическим кабинетом составляло тем не менее большую гордость первоклассниц и было предметом зависти других классов. Окна класса выходили в сад; летом рамы, защищенные до половины железными решетками, оставались в тихую погоду открытыми в течение всего урока.
Шалости, беспокойное брожение, замечавшиеся во 2-м классе, где то, что мы большие, мы видели главным образом только в присвоении себе больше свободы и в стремлении на глазах у младших нарушать, где можно, дисциплину, — исчезли почти совсем. Мы стали действительно большими девушками, держали себя солидно и серьезно и усердно учились, готовясь весь год к ожидавшим нас в декабре выпускным экзаменам. <...>