Что это? — с удивлением спросил государь, остановившись перед доской.
Мы объяснили, что это рисунок учителя, изображающий промышленность Европейской России по пространствам.
Вошли в рукодельную. У окон стояли пяльца, на которых нас учили вышивать, а на большом столе лежали кучи сшитого и скроенного белья. Государь не взглянул в пяльца, но подошел к столу, спросил, наша ли это работа, выдернул одну вещь из кучи сложенного белья и встряхнул ее. Оказалась одна из принадлежностей нижнего белья.
Что это? — спросил он, держа белье в левой руке, наполовину обернувшись к нам и улыбаясь.
Мы тоже улыбались и молчали.
А чулки вязать вы умеете? — спросил он дальше. — Женщине необходимо уметь шить, кроить и вязать.
Стали подниматься по широкой чугунной лестнице наверх, в дортуары. Тут я увидала рядом с собою великую княжну и шедшую позади ее начальницу.
Mademoiselle N., proposez done votre main a son Altesse la Princesse[104], — сказала maman.
Я поспешила подставить княжне руку.
Я не старушка, — сказала она, улыбаясь, однако просунула свою руку и, легко опираясь, взошла со мной на лестницу.
Из дортуаров государь и его семья прошли с нами в сад. Сад был не особенно велик, но зелен и чист, с широкими аллеями и высокими деревьями, дававшими хорошую тень в жаркие дни. Цветов в нем не было, и это делало его несколько мрачным, лишало жизни. Во время каникул институтки проводили целый день в саду, причем каждый класс помещался с своей классною дамой в отдельной определенной аллее. Это непрерывное сидение в саду утомляло нас своим чинным однообразием — сад становился нам постылым, — но некоторое здоровье давало нам несомненно.
Возвращаясь из сада и подходя к крыльцу, государь спросил нас:
А какие платья вам больше нравятся, коричневые или зеленые?
Коричневые, Ваше императорское величество, — отвечали мы.
И мне коричневые, — сказал он.
«И государю не нравятся зеленые... Зачем же их ввели? — думала я. — И разве не в его власти их отменить? Достаточно одного его слова, чтобы зеленые заменить коричневыми!» И то представление о царе как о грозном, всемогущем и недоступном властелине, которое жило у меня раньше и поддерживалось всеми институтскими торжественными и трепетными приготовлениями, постепенно уничтожалось, а вместо него глубоко на сердце пробуждалось к нему что-то хорошее, теплое, проникнутое жалостью.
Было четыре часа — час нашего обеда. Государь в сопровождении семьи и начальствующих лиц прошел в лазарет, помещавшийся в нижнем этаже, как и столовая, и отделявшийся от нее высокими и просторными парадными сенями. Мы прошли в столовую и сели обедать. Погодя немного явился государь и стал прохаживаться по зале с наследником и великой княжной. Теперь я имела возможность разглядеть великого князя и княжну.
Наследник был очень молод. Лицо его нельзя было назвать красивым, но это было чисто русское лицо, умное, открытое, веселое и чуть-чуть насмешливое. Коротко остриженные волосы, крайняя простота и уверенность движений производили впечатление независимости и твердости. «Александр Александрович!» — кричали иногда вполголоса выпускные. Он не оборачивался, не глядел, не смущался, а только посмеивался весело и добродушно-насмешливо. Совсем молоденькая княжна (судя по не совсем длинному платью, ей могло быть лет 15—16) была высока и хорошо сложена. Ее цветущее лицо с ясными голубыми глазами дышало добротой и здоровьем, а толстая светло-русая коса спускалась чуть не до колен. Одета она была в простенькое траурное платье и держала себя совсем просто и непринужденно.
Проходя мимо нашего стола, государь остановился на минуту, обнял одной рукою княжну за талию, приблизил ее к себе и говорит:
— Вот какая большая у меня дочь.
У русского царя и дочь была совсем русская, и, когда они стояли так, парочка была славная.
Государь не был весел; он был серьезен и как будто несколько печален. Но главное, что поражало в нем, это необычайная, какая-то кроткая простота. Наш генерал Лужин, который следовал за государем, подняв голову и плечи и молодцевато выставив грудь, казался гораздо важнее и величественнее его, и сравнение это невольно бросалось в глаза. Государь, спокойно и неторопливо прохаживаясь взад и вперед по зале, словно отдыхал у нас, был сам собою, и на его благородном и кротком лице отражалось, очевидно, то, что он переживал в данную минуту и чего не старался скрывать: много пережитой печали и спокойная покорность перед чем-то, с чем он не хотел бороться.
Пока мы обедали, а государь с наследником и великой княжною ходили по зале, маленький князь остановился у края нашего стола, протянул ручку, взял ломоть черного хлеба, посолил его и стал кушать. Мы до того ушли в созерцание государя, так непохожего на того, каким мы представляли его себе ранее, и приковавшего все наши сердца, что проглядели и маленького князя. Детей в институте мы любили ужасно, и в другое время осыпали бы его поцелуями и ласками.
Когда обед кончился и мы пропели молитву, государь двинулся к выходу, в переднюю. Мы хотели подать ему шинель — государь рыцарски отстранил; нагнулись поцеловать ему руку — он не допустил и до этого. Мы одели великую княжну, крикнули еще раз: «Очаровательный Александр Александрович!» весело посмеивавшемуся наследнику и высыпали на крыльцо провожать своих дорогих гостей. У подъезда стояла поданная коляска. Откуда-то появившийся Милорд, исчезавший во время обеда, вскочил в нее первый. Через минуту при криках «ура!» коляска скрылась за углом ворот, и двор опустел.
Посещение это осталось у нас в памяти до малейших подробностей.
Мы были взволнованны, и ночью нам не спалось. В отворенные окна дортуара виднелись яркие огни Москвы и ясно доносились звуки полковой музыки. Москва праздновала пребывание царя. Я завидовала Москве, что государь находится теперь среди нее, и в то же время что-то чрезвычайно грустное пробуждалось у меня на сердце, глубокая жалость к царю. «Ему все льстят; его все обманывают; он один, нет никого, кому бы он мог поверить во всем, кто сказал бы ему всю правду. Он самый одинокий и самый несчастный человек», — вот что я думала, слушая веселые звуки и глядя на ярко выделявшиеся в темноте огни Москвы, и теплые, крупные слезы катились у меня по щекам одна за другой. <...>
В восемь часов вечера мы обыкновенно пили чай, а в 10-м расходились по дортуарам, помещавшимся в верхнем этаже. Здесь мы снимали форменные платья, надевали капо- тики и отправлялись в умывальную катать фартуки и пелерины, а затем воспитанницам старших классов позволялось не ложиться в постель до 11-ти и делать, что хотят. Меньшинство присаживалось к большому, тускло освещенному свечой столу с работой или уроками, а большинство прохаживалось по длинному и широкому коридору. Такой же коридор находился и во втором этаже, где были классы, но тот освещался ярко; здесь же царствовал полумрак. Апартаменты maman помещались во втором этаже, поэтому тот коридор находился под непрерывным строгим присмотром семи классных дам, инспектрисы, приближенных maman и самой maman. Здесь, наверху, классные дамы, утомленные дневным напряжением, отдыхали, сходились по две и по три в комнату одной из них, находившуюся при дортуаре, пили чай, разговаривали, смеялись, становились добрее, маленьких укладывали спать под надзором спавшей с ними в дортуаре пепиньерки, а старшим предоставляли свободу.
Воспитанницы трех старших классов в коротеньких капо- тиках и с распущенными, кокетливо причесанными волосами сходились группами, ходили по коридору, сообщали друг другу дневные новости по классу или оживленно разговаривали, смеялись, мечтали, строили планы на будущее.