В общем, состав институтских учителей был неудовлетворителен. Лучшим был профессор Духовной академии Порфирьев, читавший русскую словесность и иностранную литературу. Курс литературы Порфирьева был очень хорош, но доходил лишь до <18>40-х годов. По русской литературе нам не говорили ни о Белинском, ни тем более о последующих критиках, не говорили даже и о современных беллетристах. С Тургеневым мы были знакомы только по рассказу «Муму», который был дан однажды для разбора.
По истории профессор той же Духовной академии Знаменский целый год держал нас на сухой мифологии греков и римлян и на истории Персии и Вавилона. <...>
В старших классах хорошим преподавателем географии был Книзе; о других учителях не стоит упоминать. Достаточно сказать, что Левандовский, читавший зоологию и ботанику, не показал нам ни скелета, ни хотя бы чучела какого-нибудь животного и ни одного растения. Ни разу мы не заглянули в микроскоп и не имели ни малейшего понятия о клетке и тканях.
Правда, Чернявский и Сапожников, преподававшие первый физику, второй минералогию, могли бы научить нас кое-чему, но в их распоряжении в течение года был один час в неделю, и курс был до смешного мал.
Зато четыре года нас морили над чистописанием. Семь лет учили рисованию, причем за все время никто не обнаружил намека хотя бы на крошечное дарование; учителя рисования мы не уважали: он не умел приохотить к занятиям; на уроке у него никто ничего не делал, но все получали 12.
Пение и музыка были необязательны, за них была особая плата, и занятия ими зависели от воли родителей.
По окончании классов вечером шло приготовление уроков на завтра, и много времени уходило у одних на составление, а у других на переписывание записок по разным предметам. Учебников <...> совсем не было. Мы учились со слов учителей, но каким образом? Две-три лучшие ученицы были обязаны поспешно, со всевозможными сокращениями записывать то, что рассказывает учитель. Потом, сравнивая записи, дополняя пропуски, мы сидели, недоумевая над тем, что означают те или другие первые буквы недописанного слова, и с великим напряжением памяти и соображения составляли общий текст, который остальные девочки должны были каждая для себя переписать в тетрадь.
Прибавьте, что священник давал толстую тетрадь «Литургия» и другую — «Христианские обязанности», которые тоже мы должны были переписывать.
История, русская и иностранная литература, ботаника, зоология, физика, минералогия, педагогика — все было писанное и большей частью составленное самими ученицами.
Можно себе представить, как мы были перегружены этим совершенно ненужным писанием и переписыванием. Мы имели роздых только во время перемен, из которых одна продолжалась час, другая — два часа. Признаться, нам и шалить было некогда.
Летом мы иногда гуляли в институтском саду со старой липовой аллеей и оврагом, в который боялись заглянуть, а зимой нас выводили на воздух раза два: для зимы не существовало теплой одежды, и мы надевали довольно легкие капотики на вате. Физических упражнений — если не считать одного часа танцев в неделю — мы совсем не имели и росли хрупкими, малокровными созданиями.
Но если о физическом развитии девочек в институте не заботились, то что сказать о моральном воспитании, о приготовлении к жизни? Этого воспитания совсем не было. Ни о каких обязанностях по отношению к себе, к семье, к обществу и родине мы не слыхивали — никто нам никогда не говорил о них.
Чтение в институте не поощрялось. О необходимости его во все годы никто не обмолвился ни единым словом. Из моих одноклассниц, кроме меня и трех-четырех девочек, никто не брал в руки ничего, кроме учебных тетрадей.
Вечером, когда очередная работа была сделана, украдкой я поднимала доску пюпитра: за ней от глаз классной дамы скрывалась книга.
Не удовлетворяясь этим, я читала ночью и в этом во всем институте была единственной. Свеч не полагалось; в обширном дортуаре теплился скудный ночник — сальная свечка, опущенная в высокий медный сосуд с водой. Но в углу комнаты, где спали три старших класса, стоял столик с образом Христа, и перед ним нашим усердием зажигалась лампада; масло для нее мы покупали на свои гроши, а когда их не хватало, я заменяла его касторкой.
По ночам дежурила сердитая-пресердитая Мария Григорьевна, маленькая, худенькая старушка в черном чепце и платье, с огненными, черными глазами и следами большой красоты на правильном лице. Замаливала ли она грехи молодости или от роду была набожная, только по целым часам она молилась в комнате, где стояла ее кровать дежурной. Пользуясь религиозностью маленькой мегеры, я отправлялась к нашему угловому столику и, став на колени, погружалась в чтение.
Время от времени Мария Григорьевна прерывала моление и делала обход всех дортуаров. Заслышав ее кошачьи шаги, я принималась класть земные поклоны и не переставала, пока чувствовала, что она стоит за моей спиной. А она постоит- постоит и уйдет, видя, что поклонам конца нет; тогда я вновь принимаюсь за книгу, спрятанную под стол.
Читала я большею частью английские романы, которые добывали мои лучшие подруги Рудановская и Кроткова от родных, которые жили в Казани.
В институте существовала, однако, библиотека, но книг из нее мы в глаза не видали: они хранились в шкафу, ключ от которого был у инспектора Ковальского, декана <Казанского> университета, который редко заглядывал в институт. Лишь раз Черноусова дала мне том Белинского, взятый из этого книгохранилища. Но я совершенно не привыкла к серьезному чтению; к тому же этот том заключал статьи о театре, об игре Мочалова в роли Гамлета, а я вплоть до выпуска не бывала в театре. Не удивительно, что статьи не заинтересовали меня; я читала только романы и повести, и за все шесть лет института ни одна серьезная книга не попадала мне в руки, кроме этого тома Белинского. <...>
В 1869 годуя вышла из института, вышла живой, веселой, шаловливой девушкой, хрупкой с виду, но здоровой духовно и физически, не заморенной затворничеством, в котором провела шесть лет, но с знанием жизни и людей только по романам и повестям, которые читала...
В. Н. Фигнер. Запечатленный труд. Воспоминания. Т. 1.
М., 1964. С. 78-88, 92.
М.М.Воропанова
Институтские воспоминания
...Хотя жизнь моя в Киевском институте ушла уже в прошедшее, но некоторые стороны институтской жизни остались у меня живы в памяти; я довольно ясно себе представляю ту духовную атмосферу, в которой я росла и воспитывалась. Некоторые лица, близко стоявшие ко мне, врезались в моей памяти своими хорошими и дурными сторонами.
Киевский институт благородных девиц
Особенность прежних женских институтов главным образом состояла в том, что дети, поступившие туда, действительно отрывались от семьи и разрывали с нею, и это была одна из самых грустных сторон нашей жизни. Нас отпускали только на каникулы; но Рождество и Пасху мы сидели в институтах; посещение нас родными обставлено было разными формальностями. Многие из моих подруг и я жили в семье далеко от института. Меня, например, привезли из Подольской губернии, за 300 верст. При первобытных тогда путях сообщения нечего и думать было часто навещать детей. Оставались каникулы, которые были самыми светлыми днями в нашей институтской жизни. Не будь этих отрадных дней в нашей жизни, наших путешествий среди чудной южной природы, у многих из нас убита была бы живая душа и уничтожена сердечная теплота, угасла бы любовь к природе, которая поддерживалась в особенности нашими путешествиями, хотя обставленными крайне неудобно, но имевшими такие типичные особенности, что до сих пор они составляют одну из самых ярких страниц в моих воспоминаниях. <...>