— Одна девушка, — сказал он.
Пег запнулась, но только на миг.
— Я уже об этом думала. Вы кого-то нашли себе.
— Прежде чем найти эту, я успел кого-то потерять.
— Мне жаль, Янк. Искренне жаль. Но вы получили по заслугам. Здесь, как вам известно, вы тоже навредили.
— Мне ничего не известно.
— Навредили, Янк, — сказала она. — Сильно навредили. Вы знаете, о ком я говорю?
— Разумеется.
— Вот уж не думала, что вы способны на такую штуку.
— Э-э нет! Именно я, — сказал он. — В таких вещах надо слушаться инстинкта.
— Нет. Инстинкты надо подавлять или держать их в узде.
— И пусть все тянется к неизбежному концу на горе себе и другому человеку? Если, подчиняясь инстинкту, впутываешься в такие дела, то почему не подчиниться ему, когда хочешь выпутаться?
— Не могу с вами согласиться, — сказала Пег. — Вы, видно, не понимаете, что вы наделали, какой вред нанесли. Прогнали ее назад к Бэрри, но теперь он поставил свои условия.
— Я с вами совершенно не согласен. Никто никого не прогонял. Ваша беда в том, Пегги, что вы рассуждаете как мужчина. То есть так, как полагается рассуждать мужчинам. А я рассуждаю как женщина. Так, как они рассуждают в действительности.
— Никогда я вас не пойму, — сказала она.
— Вот теперь вы говорите с толком. Но к счастью для нас, вам и не требуется меня понимать. Меня никто не понимает. Я сам себя часто не пойму, но когда наконец разберусь в каком-нибудь своем поступке или решении, объяснить их бывает почти всегда проще простого. В данном случае мне надо было уйти от всех этих дел. Зена была частью этих дел — важной, но только частью.
— Вы женоненавистник.
— Все, что угодно, только не это. Впрочем, не буду спорить. Если вы сочтете меня женоненавистником или даже гомосексуалистом, я, может быть, дам себе труд призадуматься, так ли это на самом деле. Нет, не так! Но даже если б вы были правы, у меня нет ни малейшей охоты увязать в глубинах самоанализа, чтобы излечиться от этого. Может быть, это свидетельствует о запоздалом гомосексуализме? Но чем поздно, лучше никогда.
— А что, если я процитирую вас при случае?
— Только с кем-нибудь наедине. О Господи!
— Что такое?
— Мне вспомнилась женщина, которая любила говорить «Побудем наедине». Я внушал себе, что она забыта. Но вот эти случайно вырвавшиеся слова вдруг словно ударили меня. Человеку, с которым вы обедаете, наверно, страшно весело сидеть там в полном забросе. Это мужчина или женщина?
— Первое.
— Кушает с аппетитом?
— Да.
— Похоже, убежденный женоненавистник.
— Вопиющий, — сказала Пег.
— Скажите ему, что вопиять с полным ртом неприлично.
— Он ответит: «Не суйтесь в мою личную жизнь», — сказала Пег. — Ну что ж, приятно было поболтать с вами, и я рада, что новая пьеса так хорошо идет. С Харбенстайном я поговорю и поставлю ему ваши условия.
— Вот еще что. Сколько вы хотите за свою машину?
— Не знаю. Пятьдесят долларов.
— Да ей цена по меньшей мере тысяча.
— Хорошо, тысячу. Документы на нее я вышлю. Больше вам ничего не нужно?
— Нужно. Сильный третий акт, — сказал Янк.
— Кто от этого откажется? — сказала Пег.
Во время этого разговора Янк перенесся в мир, который он оставил, в ресторан, где он никогда не бывал, к людям, которых не видел со дня своего приезда в Ист-Хэммонд (и не очень скучал без них). К Эллису Уолтону, Бэрри Пэйну, Зене Голлом.
Однажды, когда Янк был еще мальчишкой, в Спринг-Вэлли приехал цирк Эл. Дж. Барнса, угодив в неудачное для гастролей время, так как это было в разгар эпидемии полиомиелита и детям не разрешали ходить на цирковые представления. Пришлось им удовольствоваться большим уличным парадом — бесплатным. И поэтому воспоминания Янка о цирке Эл. Дж. Барнса ограничивались картиной его подвижного состава — фургоны с клетками, фургон с оркестром, легкие коляски на колесах с тоненькими спицами и резиновыми шинами, фургон с шарманкой; запомнилась хмурая женщина в шляпе с перьями, сидевшая амазонкой в седле, возница одной из шести конных упряжек, у которого была то ли шишка, то ли табачная жвачка за левой щекой, величиной со сливу, воинственно раскрашенный индеец с часами на руке и живая статуя — грудастая девица в трико, лопнувшем на заду. Это был последний цирк в Спринг-Вэлли. Тот самый, который запомнился Янку лучше всего, единственный, который ему по-настоящему запомнился, потому что он стоял так близко и видел морщинистую шею и неприятную физиономию всадницы, табачный жировик у возницы, часы «Ингерсолл» у индейца и прореху на заду у живой статуи. В следующую свою встречу с цирком он стал его частью, но места ему там не было.
А так ли это? В мире, где существуют вывихнутые и невывихнутые, его место среди первых, и не только потому, что он стал писать для сцены. Не выйди из-под его пера даже ни строчки, к жизни он относится по-своему — не было у него способности ни долго ненавидеть, ни долго любить, и ему думалось, что этого и не нужно. И не задавался он целью обратить невывихнутых в свою веру. Теперь они готовы сидеть, смотреть и слушать то, что он предложит им смотреть и слушать, и так это и будет до конца его дней. Невывихнутые согласны платить деньги, согласны расстаться со своими деньгами, чтобы им показывали и рассказывали такое, во что у них нет веры и нет желания поверить. Платить будут, в этом у него сомнений не было, а вот как Пег Макинерни смогла сразу почувствовать, что он окончательно поверил в себя, ему было непонятно. Но он твердо знал, что именно это и произошло с ним, что он прожил наедине со своим первым успехом достаточно долго и стал его частью, а не только частью своей первой удачной пьесы. Во что ему обошелся успех, он не знал, — заплачено за это как будто не в Ист-Хэммонде, видимо, он платил за свой успех всю жизнь и будет платить раз за разом, год за годом небольшими взносами коротких, оставляющих шрамы страстей. Ни крохи своей души он не продал никакому иному дьяволу, кроме себя самого и своего таланта. Но и тут обошлось без торга, а получилось само собой. Он не мог отказаться от этой сделки или выговорить более выгодные условия. И он сам и его работа — это результат условий, в которых проходила его жизнь с момента появления на свет. Ни в чем он не был уверен и меньше всего в том, что этот «вывих» не есть намек на его божественность. Как ему хотелось знать, что пронеслось в его мозгу за те минуты, когда он лежал полумертвый на кухне в Челси! Если в нем есть частица божества, подтверждение этой тайны надо искать в те минуты. Но если нет в нем частицы божества и Богом ему никогда не быть, тогда отсутствие страха перед провалом, возможно, родилось в те самые минуты, когда он был частицей смерти. Правда, те минуты могут подсказать и более простое объяснение его исчерпывающей веры в себя: газ приглушил чувство страха. Нарушение деятельности мозга — только и всего. Но то же самое могло произойти, когда он выходил из чрева матери. Может быть, никогда и не бываешь ближе к смерти, чем в начале своей жизни. Когда-нибудь он напишет эдакую фантасмагорию, в которой Жук Малдауни впервые появится в качестве акушера, принимающего роды у его матери, а потом возникнет уже как Жук Малдауни, обнаруживший его на кухне. Об этом надо подумать. В мире полно людей, которые помогут ему выявить тех, кто населяет его мозг.
Он поборол в себе злость и обиду, вызванные жестокой смертью Бесси Томпсон. Вернее, обида уступила место злости, а такая стоящая вещь, как злость, даже беспредметная, исчезает нескоро. Она всегда будет сопутствовать его мыслям о Бесси. Сильные чувства были чужды ему, и он не мог позволить себе отбросить нечто столь ярко выраженное, как злость. На другой день после похорон Бесси он поспешил купить номер берлингтонской газеты и, сам журналист в недалеком прошлом, с удовольствием убедился, что описано все весьма подробно. (Сколько ему приходилось писать такие отчеты!) Особенно он одобрил следующие строки, оживлявшие обычный репортаж: «Вместе с родными покойной в церкви присутствовал студент последнего курса Вермонтского университета Пол Синовски, о тайном браке которого с мисс Томпсон, заключенном 19 августа сего года, нам сообщили ее родители». Вот все и увязано, никаких концов не осталось. Он прочитал заметку, стоя на тротуаре у табачно-кондитерского и газетного киоска Тейера, и пошел на почту.