Пора было уходить — начало двенадцатого. Они сели в машину, и, взглянув на нее мельком, он понял, что она ждет поцелуя. Поцелуй был крепкий, но для Хелен он соответствовал ритуалу: хороший, дорогой ужин — потом любовь.
Она сказала:
— Отложим, не торопитесь. Мама сейчас уже спит.
Они подъехали к ее дому, поднялись в ее спальню, разделись, легли в постель, и она уплатила ему за пятидесятичетырех долларовое угощение. Больше в этом, пожалуй, ничего и не было. Хелен чувствовала в своей хорошей работе логическое завершение их гурманских изысков. Ничего такого, что могло запомниться, тут не было, и он, разочарованный, погрузился в молчание. Потом она заговорила:
— Я бы оставила тебя подольше, но рано утром должен прийти маляр красить кухню. Он может только в свободное время, а сегодня у него выходной.
— Ну что ж, — сказал Янк.
— Ты доволен, как провел вечер? Я получила большое удовольствие. — Она протянула руку к стулу около кровати и взяла свой халат, зная точно, где он лежит.
— Сколько у тебя было любовников, Хелен?
— Двадцать два. Ты двадцать третий. А знаешь, что говорят?
— Нет, не знаю.
— Я не верю, но ходят слухи, будто Эттербери импотент. Он, говорят, не возражает, что жена бегает к рабочим. Они ведь все пришлые, надоедят ей, и она велит их выгнать.
— Неужели ты веришь этому?
— Да нет, она со мной всегда очень мила. Зачем мне верить всякой болтовне?
— Странно, мне почему-то казалось, что в Ист-Хэммонде к семейству Эттербери хорошо относятся, но это, видно, не так.
— Поживи у нас подольше, и не то узнаешь. В Ист-Хэммонде и пятнадцати человек не найдется, которые заходили бы к ним в дом. Да вот, хотя бы жена Адама Фелпса. Столько лет здесь живет, а наверху у них ни разу не была.
— Да что ты! — сказал Янк.
— Подумаешь, Эттербери! Его дед был фермером, держал всего-навсего двух мулов. Так мой отец говорил. Потом они разбогатели в Нью-Йорке, купили здесь большие участки и с тех пор тут живут. А найди в Ист-Хэммонде пятнадцать человек, которые могут сказать, что бывали в большом доме. И представляешь себе, жена Адама Фелпса видеть не видела, что у них там наверху.
— А мне казалось, у обоих Эттербери очень теплые отношения с Ист-Хэммондом.
— Это потому, что ты слышал только одну сторону. Анна Фелпс, конечно, не станет честить Сеймура Эттербери.
— А почему «конечно»?
— О, это давно было, еще до моего рождения, так что я не знаю, сколько тут правды, но они всегда разъезжали вместе в его шарабанчике. У меня есть фотографии — мой отец с Эттербери и с Анной Фелпс, до того как она стала Анной Фелпс, и с Адамом Фелпсом и с его женой еще до их женитьбы.
— Все в одном шарабанчике?
— В одном шарабанчике. В упряжке два пони, а шарабанчик маленький. Я бы показала тебе эти снимки, но альбом у матери в комнате. Она меня, конечно, не услышит, но придется зажечь свет, а это ее разбудит.
Хелен болтала, лежа на боку, уткнув локоть в подушку и подперев голову рукой. Она угощала его пересудами, собранными за два поколения — отцовское и ее собственное, и тем самым мстила за сплетни, которые, как ей было известно, ходили о ней самой. Поощрять ее не требовалось. Своих любовников она тоже не пощадила.
— Помнишь того сенатора в «Кукише»? Мы еще с ним поздоровались. Я все, что угодно, у него выманю.
Все эти рассказы были вдвойне увлекательны — в них приоткрывалась жизнь обитателей поселка и сущность Хелен, не подозревавшей, что она разоблачает сама себя. Янк уже слышал, как Хелен описывает его своему очередному любовнику — знаменитость, автор похабной пьесы, которая идет в Нью-Йорке, но в постельных делах не бог весть что. Он не знал, как бы потактичнее остановить ее монолог, да, по правде говоря, ему и не хотелось уходить. Теперь он понимал, почему эта сладострастница, приветливо улыбающаяся посетителям из-за своего барьера на почте, так и не вышла замуж. Даже не очень стеснительные супружеские узы заставили бы ее умерить свои привычки. Хелен встала с кровати, пустила воду в ванну, и, когда Янк вышел оттуда, она сидела, листая какой-то журнал, и курила.
— Ты знаком с Хэмфри Богартом? — сказала она.
— Нет, — сказал Янк.
— Будешь в Голливуде, шепни ему, что у него есть горячая поклонница в Ист-Хэммонде, штат Вермонт. — Она взглянула еще раз на портрет Богарта и отложила журнал.
— Откуда ты взяла, что я буду в Голливуде?
— А зачем же тогда пьесы писать? Нью-Йорк? Нью-Йорк — ерунда по сравнению с Голливудом. Кто бы слышал о Хэмфри Богарте, если бы он остался в Нью-Йорке?
— Это верно.
— Ну, повторим еще разок как-нибудь? — сказала она.
— С твоего разрешения.
— С моего разрешения? Вот чудак! А знаешь, галстук-бабочка тебе больше пойдет.
— Никогда бабочек не носил. Не умею их завязывать.
— Можно купить готовый. У тебя длинная шея, а бабочка это скрадывает. Понятно? Я подарю тебе галстук-бабочку. Они есть у Гелдберга в Куперстауне, а вообще мужская одежда в большом выборе в Берлингтоне.
— Я не стиляга.
Она встала — маленькая и даже какая-то трогательная без высоких каблуков.
— Я очень рада, что тебе понравилось в «Кукише». Да надо быть не в своем уме, чтобы там не нравилось. В следующую пятницу этот чертов маляр не придет с раннего утра. Ну как, в пятницу увидимся?
— Обязательно.
— Если Анна Фелпс начнет приставать к тебе с расспросами… да нет, она умная.
— Да, она умница.
— И вообще не ей говорить. Сама небось со своим Эдом Кроссом, прости Господи. — Хелен отворила дверь правой рукой, придерживая халат левой. — Знаешь, что меня подмывает сделать? — Она широко распахнула халатик, ступила на крыльцо и тут же юркнула назад. — Пусть бы полюбовались. Но я на государственной службе. До свидания, мирных снов, спи спокойно, без клопов. — Она ущипнула его, подтолкнула и затворила за ним дверь.
Наверно, хочется поскорее вернуться к журналу и Хэмфри Богарту, подумал Янк. Галстук-бабочку он, конечно, никогда не наденет, а что касается следующей пятницы, то вряд ли встреча состоится. Но впереди еще целая неделя.
В следующие дни Хелен, как всегда, улыбалась ему, когда он приходил на почту, добавив к улыбке дополнительное приветствие в виде высунутого кончика языка, что выглядело бы довольно невинно, если б у нее была привычка облизывать губы. Но теперь, после россказней Хелен, да и после свидания с ней, Янк вдруг почувствовал, что Ист-Хэммонд начинает угнетать его. Неужели нет такого места, которое не стало бы давить гнетом? Да, такого места нет, и сколько еще ему придется постигать заново то, что он знал всегда? Спринг-Вэлли. Нью-Йорк. Ист-Хэммонд. В конечном счете вся планета Земля. В конечном счете? Да нет, уже сейчас. Он давно это знал. С того и начал, что узнал, но каждый раз постигал заново, а на это уходит много времени. Есть место, где он становится всеведущим и всесильным: оно в той комнате и на том стуле, который стоит перед его пишущей машинкой. Тут он может вообразить себя божеством. Во всех других местах он тощий мужчина со слабым зрением, отчаянно смущающийся при виде кончика язычка, высунутого шлюхой. Бетховен и Эдисон были глухими, Милтон ослеп, Гиббон и Честертон были тучными, По — сумасшедший, Платон — гомосексуалист, а Гоген — сифилитик. Чувство родства с ними еле теплилось, еле проступало в нем, до тех пор пока не начинали стучать клавиши его машинки, дающей жизнь Нэнси-Хвать и Гарри-Красавчику, но тогда он уже был в обществе Людвига и Томаса, Джона и Эдварда, Гилберта, Эдгара, Поля и Джорджа Германа Рута, султана Бейрута — в обществе тех, кто стоит особняком от тех, кто не стоит особняком.